Глава 29
Хаджи-Мурад молчал уже четвёртый день.
Фарид приносил новости — скудные, обрывочные, пропущенные через трёх посредников. Купца держали в подвале приказной избы. Не в яме — в комнате, с лавкой и ведром. Не пытали — допрашивали. Каждый день, по два-три часа. Черемисинов — лично.
— О чём спрашивают? — Артём сидел на причале, ноги в воде. Октябрь, но вода ещё тёплая — дельта остывает медленно, держит летнее тепло, как печь держит жар.
— Про караваны, — сказал Фарид. — Что возил. Кому. Откуда. Про железо — много ли, какое, зачем. Про людей — кто ездил с караванами, кто встречал. — Фарид замолчал.
— Договаривай.
— Про тебя, бек. Спрашивают — про тебя. Какое оружие делаешь. Сколько людей. Кто приезжает. Кто — со шрамом.
Мехмед. Они знают про Мехмеда. Или — догадываются. Или — Хаджи-Мурад уже сказал.
Артём вытащил ноги из воды. Холод — не от воды, от мысли. Если Хаджи-Мурад заговорит — а он заговорит, потому что всякий человек заговорит, если давить достаточно долго и достаточно умно — Черемисинов узнает про османскую связь. Про Касым-агу. Про железо, которое шло не через торговлю, а через разведку. И тогда Артём из «мирного бека с рыбным промыслом» превратится в «османского агента в русском тылу». А это — не перепись и не штраф. Это — верёвка.
— Фарид. Хаджи-Мурад — крепкий человек?
— Дядя торговал сорок лет, бек. Его грабили, били, резали. Он — выживал. Но ему шестьдесят. И он — в подвале. Без света, без нормальной еды. Долго — не выдержит.
— Сколько?
— Неделя. Может — две. Потом — скажет всё.
Неделя. Четырнадцать дней. Может — десять.
За десять дней нужно — что? Бежать, как сказал Хаджи-Мурад? Прятаться, как прятали людей от Онуфрия? Или — действовать. Так, чтобы к моменту, когда Хаджи-Мурад заговорит, его слова уже ничего не значили.
Артём встал. Босые ноги на мокрых досках. Голова — ясная, холодная, как бывает, когда отступать некуда и единственное направление — вперёд.
— Фарид. Передай Ерофею. Срочно. Два слова: «Нужна встреча.»
---
Ерофей пришёл ночью. Не через день — в ту же ночь. Видимо, Фарид нашёл его быстро. Или — подьячий сам ждал вызова, потому что чуял: земля горит.
Рыжий, мокрый, запыхавшийся. Сел на перевёрнутую лодку, отдышался. Лицо — серое, даже при лунном свете видно.
— Бек, — сказал он. Без приветствия, без вступления. — Плохо.
— Знаю. Рассказывай.
— Черемисинов получил письмо. Из Москвы. Из Посольского приказа. Не от воеводы казанского, не от Разрядного — из Посольского. Это — другой уровень, бек. Посольский приказ — это люди, которые следят за иноземными делами. За турками, за крымцами, за... — Ерофей сглотнул, — за теми, кто с турками и крымцами дела ведёт.
— Что в письме?
— Не видел целиком. Черемисинов — при мне не читал. Но слышал — обрывки. Разговор с сотником, через стенку. Спиридонов у него был, долго. Я — за дверью, ухо к щели. Слышал: «бек в дельте», «связи с Портой», «оружие непонятного устройства», «проверить и доложить».
— «Проверить и доложить» — это перепись?
— Нет, бек. Перепись — это Онуфрий с тетрадкой. «Проверить и доложить» — это стрельцы. С приказом. Может — с пушкой.
Артём закрыл глаза. Открыл.
Кто написал в Москву? Кто — через голову Черемисинова, через голову Спиридонова — отправил донос в Посольский приказ? Не Саид — мелкий рыбак не знает, как писать в Москву. Не Нурсултан — мёртв, повешен. Не Ерофей — Ерофей куплен и слишком труслив.
Кто?
— Ерофей. Кто мог написать в Посольский приказ из Астрахани? Кто имеет — связи, каналы, возможность?
Ерофей тёр руки — нервно, быстро, как будто мыл.
— Бек, в Астрахани — не только гарнизон. Есть люди... тихие. Которые не при воеводе, не при сотнике. Которые — сами по себе. Слушают, смотрят, пишут. Глаза Москвы. Я их не знаю — никто не знает. Но они — есть. В каждом городе — есть.
Глаза Москвы. Тайная канцелярия? Нет — рано, Грозный создаст её позже. Но неформальные осведомители Посольского приказа — были. Люди, сидящие в торговых городах, на базарах, на причалах. Слушающие, запоминающие, отправляющие письма с оказией.
Артём не мог их найти. Не мог купить. Не мог нейтрализовать. Они — невидимы, как воздух. И смертоносны — как угарный газ.
— Ерофей. Спиридонов — что сказал Черемисинову? Ты слышал?
— Слышал. Спиридонов... — Ерофей замялся. — Спиридонов тебя защищал. Говорил: бек — полезный, лояльный, самострелы поставляет, протоку охраняет. Говорил: трогать — глупо, потеряем больше, чем найдём.
— Черемисинов?
— Черемисинов слушал. И сказал одно: «Из Москвы — приказ. Приказ — выполнять. Не обсуждать.»
Не обсуждать. Воевода — не Спиридонов. Воевода — человек системы. Москва сказала — делать. Не думать, не взвешивать, не решать. Делать.
— Когда? — спросил Артём.
— Не знаю. Но скоро. Черемисинов — не тянет. Получил приказ — исполняет. Неделя. Может — меньше.
Неделя. Опять — неделя. Хаджи-Мурад заговорит через неделю. Стрельцы придут через неделю. Две петли, затягивающиеся одновременно.
— Ерофей. Последнее. Спиридонов — после разговора с Черемисиновым — что делал?
— Вышел. Сел на коня. Уехал. Один. Не к гарнизону — к себе, на квартиру. И... — Ерофей облизнул губы, — и не спал. Я проходил мимо — свет в окне, всю ночь. Сидел и думал.
Спиридонов думал. Всю ночь. Сотник, который закрывал доносы, который брал самострелы, который предупреждал о переписчиках — думал. О чём? О том, что его «полезный бек» — может оказаться османским шпионом? О том, что сам он — покрывал этого бека полтора года? О том, что приказ из Москвы — касается и его тоже?
Спиридонов — в опасности. Не от Артёма — от Москвы. Если выяснится, что сотник знал про стену, про оружие, про торговлю мимо казны — и молчал, и покрывал, и брал самострелы — ему конец. Не петля — каторга. Или — опала, что для служилого человека хуже каторги.
Спиридонов будет защищать себя. Не Артёма — себя. И способ защиты — один: показать, что он — раскрыл, предотвратил, пресёк. Что бек — под контролем. Что всё — по плану. Его плану.
Артём понял. Ясно, мгновенно, как щёлкает замок Авага — кулачок на место, пружина, спуск.
— Ерофей, — сказал он. — Иди. Спасибо. И — Ерофей?
— Да?
— Если станет совсем плохо — не жди. Бери семью и уходи. На юг, к Дербенту. Скажешь Фариду — он устроит. Я не хочу, чтобы ты повис из-за меня.
Ерофей побледнел. Не от благодарности — от страха. Слово «повис» ударило точно.
— Бек... ты думаешь — настолько?
— Думаю — на всякий случай. Иди.
Подьячий ушёл. Артём остался. Ночь, луна, вода. Лягушки — последние, осенние, вялые — ещё кричали, но тихо, как будто тоже знали: скоро зима, скоро — тишина.
---
Утром Артём сделал три вещи.
Первое — отправил Авага и двоих нукеров на южный островок. Приказ: всё, что нельзя объяснить — спрятать. Стволы, порох сверх четырнадцати фунтов, гранаты, селитряницы, чертежи. Не закопать — утопить. В протоке, в промасленных мешках, с камнями, на дне. Координаты — в голове у Авага, у Артёма и ни у кого больше.
Аваг не спорил. Взял мешки, взял камни, ушёл. Лицо — каменное. Руки — делали.
Второе — позвал Юнуса.
— Экспедиция. На юг, к Каспию. Три лодки, двенадцать человек. Ты — старший.
Юнус смотрел на него — внимательно, без лишних вопросов.
— Цель?
— Нефть. Чёрная вода, которая горит. Аваг знает примерно где — южнее устья Терека, каспийское побережье. Найти, набрать, привезти. Бочонки — Ибрагим сделает за два дня. Сколько сможешь — столько бери.
— Зачем?
— Затем, что через неделю к нам могут прийти люди, которых нельзя остановить самострелами. А огонь на воде — можно. Протока — узкая. Одна лодка с горящей нефтью поперёк — и ни один струг не пройдёт.
Юнус молчал. Думал. Потом:
— Ты хочешь поджечь протоку?
— Я хочу иметь возможность. Не факт, что понадобится. Но если понадобится — а нефти нет — будет поздно.
— Три дня туда, три обратно. Если повезёт — день на поиски. Итого — неделя.
— У тебя — пять дней.
— Пять?
— Пять. Не спи, не останавливайся, греби ночью. И, Юнус — если не найдёшь за два дня поисков — возвращайся пустым. Лучше пустой и живой, чем полный и поздний.
Юнус кивнул. Развернулся, ушёл — к причалу, к лодкам, к людям. Быстрый, собранный. Мальчишка, который полгода назад не хотел месить глину, — шёл за нефтью на Каспий, потому что бек сказал: нужно.
Третье — Артём сел и написал письмо. Не Мехмеду, не Касым-аге. Спиридонову.
Писал по-русски — медленно, старательно, выводя каждую букву. Почерк — кривой, детский, не его. Почерк Тимура, который не умел писать, и Артёма, который учился заново, чужой рукой, чужим пером, на чужом языке.
*«Сотник Иван Матвеевич. Пишу по делу, которое касается нас обоих. Вы знаете, что я — не враг государю. Вы знаете, что я — полезен. Вы знаете — потому что вы умный человек, а умный человек не закрывает доносы и не берёт самострелы от врага.*
*Я знаю, что вам приказали. Я знаю — из каких источников, не спрашивайте. Я не прошу вас нарушить приказ. Я прошу — приехать. Ко мне. До того как приедут те, кто приказал. Приехать, посмотреть, поговорить. Один разговор — до того как. После — делайте что должны.*
*Бек Кара-Тимур.»*
Свернул письмо. Запечатал — воском от свечи, которую привёз Хаджи-Мурад в последнем караване. Отдал Фариду.
— Спиридонову. Лично в руки. Не через Ерофея — лично. Найди способ.
Фарид взял письмо. Спрятал за пазуху. Уплыл — в утренний туман, который рассеивался медленно, нехотя, как будто не хотел показывать то, что за ним.
---
Три дня ожидания. Самые длинные в жизни Артёма — в обеих жизнях.
Он не сидел. Работал — потому что работа была единственным лекарством от мыслей, которые крутились, как шестерни, сцепленные намертво. Что делать если Спиридонов не приедет. Что делать если приедет — не один. Что делать если Хаджи-Мурад заговорит раньше, чем Юнус привезёт нефть. Что делать если всё рухнет — разом, одновременно, как стена без фундамента.
Он работал руками. Впервые за месяцы — не командовал, не планировал, не считал. Месил глину — для ремонта стены, где осенние дожди размыли нижние ряды. Таскал камни — для нового горна Авага, который нужно будет строить заново, когда всё кончится. Если кончится.
Ладони — стёрты. Спина — болит. Хорошо. Боль в теле заглушает боль в голове.
Гришка работал рядом — молча, не спрашивая. Таскал те же камни, месил ту же глину. Русский стрелец и татарский бек — в грязи, по колено, бок о бок. Никто не смотрел на них — все работали. В лагере Кара-Тимура все работали.
На второй день Гришка заговорил. Не о деле — просто.
— Бек. Уху умеешь варить?
Артём остановился. Камень в руках — тяжёлый, мокрый.
— Умею. А что?
— Да ничего. Просто — мужики рыбу жарят. Или варят в котле, с мукой, каша получается, не уха. А уха — это же другое. Лук, перец, лавруха. Огонь маленький, чтоб не кипела. Сазан — в последнюю очередь, крупными кусками.
Артём смотрел на него. Гришка стоял — в глине по колено, веснушчатый, с заросшей щетиной, в рваной рубахе. И говорил про уху. Как нормальный человек. Как будто вокруг — не лагерь в осаде, не империи, не петля.
— Сазан в последнюю, — повторил Артём. — Крупными кусками.
— Ну. А мелочь — в первый навар, для жирности. И потом — убрать, вынуть. Чтобы бульон — прозрачный.
— Откуда знаешь?
— Батя учил. Рязань — речная. Ока. Рыба — другая, не волжская. Но уха — одна. Везде — одна.
Артём положил камень. Сел на него. Посмотрел на Гришку — и вдруг, ни с того ни с сего, ему захотелось рассказать. Не про планы и не про оружие. Про друга Лёху, который жил в дачном посёлке под Астраханью, в Наримановском районе. Про Большие Исады — рынок на берегу, где мужики в фартуках продавали сазанов размером с руку, живых, бьющих хвостами в тазах. Про уху на берегу — из котелка, с дымком, с водкой, с комарами, которых отгоняли веткой. Про вечер, когда солнце садилось в Волгу и река становилась красной, а Лёха говорил: «Тёма, ну вот где ещё так, а? Нигде.»
Нигде. Нигде — как здесь. Потому что «здесь» — то же место. Та же Волга, тот же закат, те же комары. Только — другой берег, другой век, другая жизнь.
— Гришка, — сказал Артём. — Вечером — варим уху. Ты и я. Для всех. Сазан есть?
— Есть. Тулен утром притащил — пять штук, здоровых.
— Тащи котёл.
---
Вечером — уха.
Артём варил сам. Впервые за два года — делал что-то не для выживания, не для войны, не для плана. Для людей. Для запаха, от которого лагерь ожил — как будто кто-то открыл окно в комнате, где слишком долго не проветривали.
Костёр. Котёл — большой, медный, привезённый Хаджи-Мурадом год назад. Вода — из протоки, кипячёная. Сазан — пять штук, крупных, почищенных. Лук — дикий, с берега, злой, от которого слезились глаза. Соль. Перец — нет, но Артём вспомнил: Касим хранил щепотку, привезённую с последним караваном, берёг как золото. Отдал — без вопросов, увидев лицо Артёма.
Мелкую рыбёшку — в первый навар. Варил на медленном огне, помешивая палкой. Гришка сидел рядом — подкладывал дрова, следил за огнём. Молчал. Не нужно было говорить — руки делали.
Запах пошёл через полчаса. Артём видел, как люди поднимали головы — от работы, от сетей, от кошмы. Как выходили из юрт. Как шли — не к котлу, а к запаху. Как дети — первые, всегда — подбегали и вставали на цыпочки, заглядывая в котёл.
Мелочь — вынул. Бульон — прозрачный, золотистый, жирный. Сазана — нарезал крупными кусками, как учил батя Гришки, как учил друг Лёха, как помнили руки из другой жизни. Опустил в кипяток. Десять минут — не больше. Главное — не переварить.
Ели все. Двести тринадцать человек — из мисок, из черепков, из ладоней. Гришка — из котелка, большими глотками, обжигаясь, матерясь, счастливый. Тулен — из миски, молча, медленно. Аваг — одной рукой, второй прижимая к груди чертёж, который боялся отложить даже за едой. Хасан — щурясь единственным глазом, причмокивая, кивая: хорошо, бек. Хорошо.
Зулейха принесла лепёшки — горячие, пахнущие, с пузырями. Откуда мука? Касим развёл руками: последний мешок, берёг на зиму. Ничего — зима подождёт. Лепёшки — сейчас.
Айша-ханум сидела поодаль. Ела — маленькими глотками, из глиняной чашки. Смотрела на сына — на чужого мужчину в теле её сына — и в её глазах было что-то, чего Артём не видел раньше. Покой. Короткий, хрупкий, как первый лёд на протоке. Но — покой.
Артём сидел у костра, и тепло — от огня, от еды, от людей вокруг — пробивалось сквозь холод, который жил в нём с того утра, когда Фарид сказал «беги». Не растопило — пробилось. На минуту, на час. На один вечер, когда двести тринадцать человек ели уху из одного котла и никто не говорил о войне.
Сын Зулейхи — тот самый мальчишка, двенадцать лет, на рыжем коне — принёс дутар. Откуда — бог знает, кто-то из беженцев притащил. Сел у костра и заиграл. Не умело, не красиво — по-детски, неловко, путая струны. Но — заиграл. И кто-то запел. Ногайскую песню, тягучую, степную, про коня и ветер. И ещё кто-то. И ещё.
Артём слушал. И думал: вот. Вот зачем. Не стена, не стволы, не порох. Вот это — мальчик с дутаром, женщина с лепёшками, старик с ухой в миске. Жизнь. Обычная, грязная, голодная, прекрасная жизнь — которую он строит, и защищает, и ради которой готов делать вещи, от которых его прежний я отвернулся бы с отвращением.
Гришка сидел рядом. Тоже слушал — не понимая слов, но понимая музыку. Музыка — как уха: везде одна.
— Бек, — сказал он. Тихо, чтобы не перебить песню.
— Да?
— Хорошая уха.
— Хорошая.
Тишина. Песня. Огонь.
---
На четвёртый день пришёл Спиридонов.
Один. На коне. Без стрельцов, без стругов. Подъехал к стене с северной стороны, спешился. Постоял — глядя на ворота, на башенки, на дозорных, которые смотрели на него сверху вниз.
Артём вышел. Один. Без оружия.
Они стояли друг напротив друга — русский сотник и татарский бек. Между ними — три шага пыльной земли. Октябрьское солнце — низкое, холодное — лежало на стене длинными тенями.
Спиридонов выглядел — плохо. Осунувшийся, с тёмными кругами под глазами. Четыре ночи без сна — видно, на расстоянии.
— Получил письмо, — сказал он. Без приветствия. Без «бек». Просто — голос, и в голосе — усталость, которая давила, как камень на груди.
— И приехал.
— И приехал. Потому что ты — прав. Нужно поговорить. До того как.
— До того как — что?
Спиридонов посмотрел на него. Серые глаза — те же, но другие. Глаза человека, который принял решение и не уверен, что оно правильное.
— Черемисинов отправил гонца в Москву. С ответом на запрос. Написал — бек Кара-Тимур подозревается в связях с Портой, ведёт тайную торговлю, имеет укрепление и вооружённых людей. Рекомендация — проверка. Силами гарнизона. С полномочиями на арест.
— Когда?
— Ответ из Москвы — месяц. Два. Зима — гонцы идут медленно. Но Черемисинов не станет ждать ответа. Он — уже решил. Ждёт — формальности. Повода.
— Какого повода?
— Любого. Донос. Жалоба. Стычка. Что-нибудь, что даст ему право — не ждать Москвы, а действовать.
Тишина. Ветер — осенний, холодный, с запахом сухого камыша.
— Сотник, — сказал Артём. — Зачем вы здесь? Не «поговорить». Поговорить можно было через Ерофея. Вы приехали сами. Один. Без людей. Почему?
Спиридонов молчал. Долго. Артём ждал — не торопил. Были слова, которые нельзя торопить. Как четвёртый ствол Авага — или ляжет, или треснет.
— Потому что я — не враг тебе, бек. — Спиридонов сказал это тихо, как признание, как вещь, которую стыдно произносить вслух. — И не друг. Я — служилый человек. Государев. Мне приказали — я делаю. Но приказ — одно. Правда — другое. Правда — ты не враг. Ты — полезен. Ты — нужен. Дельта без тебя — бардак. С тобой — порядок. Я это вижу. Черемисинов это видит. Москва — не видит. Москва видит бумагу: «татарин, стены, оружие, османы». И бумага — страшнее правды.
— Что вы предлагаете?
Спиридонов смотрел на него. И в его глазах Артём увидел — впервые — не расчёт. Выбор. Человеческий, мучительный, тяжёлый выбор между присягой и правдой. Между службой и совестью. Между тем, что приказано, и тем, что правильно.
— Приехать ко мне, — сказал Спиридонов. — В Астрахань. Добровольно. Не как арестованный — как подданный. С грамотой, с данью, с поклоном. Встать перед Черемисиновым и сказать: вот я, вот мои люди, вот моя торговля, вот моё оружие. Всё — открыто. Проверяйте. Если найдёте измену — казните. Если нет — дайте грамоту.
— Это — ловушка?
— Это — единственный шанс. — Спиридонов вздохнул, и в этом выдохе было всё: усталость четырёх бессонных ночей, тяжесть решения, страх за собственную шкуру. — Бек, я — рискую. Тобой и собой. Если ты придёшь — и Черемисинов увидит, что ты не враг — я выиграю. И ты. Если ты не придёшь — Черемисинов придёт сам. Со стрельцами. И тогда — ни ты, ни я не выиграем.
Артём стоял. Ветер трепал полу халата. Стена за спиной — глиняная, кривая, невысокая. Его стена. Его дом. Его крепость, которая не выдержит ни одного пушечного ядра.
Пойти в Астрахань. Добровольно. Встать перед воеводой — человеком, который уже написал в Москву «подозревается в связях с Портой». Открыться. Показать — всё. Или — почти всё.
Или — не пойти. Остаться за стеной. Ждать — стрельцов, пушек, конца. Со стволом, который бьёт на тридцать шагов, и нефтью, которую Юнус может не привезти.
Два варианта. Оба — смертельные. Разница — в одном: первый оставлял шанс. Тонкий, как лёд на октябрьской протоке. Но — шанс.
— Когда? — спросил Артём.
— Через три дня. Я — договорюсь с Черемисиновым. Приём — официальный, при свидетелях. Не в подвале — в приказной избе. Ты — как данник, как подданный. Не как пленный.
— Хаджи-Мурад — в подвале.
— Хаджи-Мурад — купец, которого поймали с контрабандой. Ты — бек, который пришёл сам. Разница.
Разница. Тонкая, формальная, бюрократическая. Но в мире, где правит бумага — формальность решает жизнь и смерть.
— Три дня, — сказал Артём.
— Три дня. И, бек — одно.
— Да?
— Если у тебя — есть что-то, что нельзя показать... — Спиридонов не закончил. Не нужно было. — Три дня.
Он сел на коня. Развернул. Уехал — на север, к Астрахани, к приказной избе, к решению, которое стоило ему сна и, возможно, карьеры.
Артём стоял у стены и смотрел ему вслед.
Три дня. Три дня — чтобы спрятать всё, что нельзя показать. Три дня — чтобы подготовить то, что можно. Три дня — чтобы решить: верить Спиридонову или нет.
Верить. Не верить. Как Тулен — «откуда мне знать?»
Ниоткуда. Только — чутьё. И расчёт. И отчаяние, которое иногда выглядит как храбрость.
Из-за стены — голос. Мальчишка с дутаром — опять играет. Ту же песню, ногайскую, тягучую.
Артём слушал.
Потом — развернулся и пошёл к лагерю.
— Тулен! Совет! Сейчас!
*Три дня. Три дня — и всё решится.*
*Или — начнётся.*