Глава 30
Два дня Артём готовил лагерь к собственному отсутствию — как готовят дом к осаде, которая может начаться, а может и нет.
Южный островок — мёртв. Аваг утопил всё: стволы, гранаты, порох сверх нормы, чертежи. Кузню разобрал — камни горна раскидал по берегу, мехи — в камыши, наковальню — в воду, на верёвке, с привязанным поплавком из сухого камыша, чтобы потом найти. Наковальня Хасана — тяжёлая, выбитая из обломка якоря ещё в первую осень — ушла на дно с глухим вздохом, как живое существо, которое укладывают спать.
Аваг стоял на берегу и смотрел на расходящиеся круги.
— Временно, — сказал Артём.
— Знаю, — ответил Аваг. И не двинулся — стоял, пока круги не разгладились и вода не стала зеркалом.
Кузня Хасана — на основном островке — осталась. Крючки, ножи, скобы. Мирная кузня мирного лагеря. Старик ковал — как ковал каждый день, прищурив единственный рабочий глаз, стуча мелким молотком по раскалённой полосе. Тук-тук-тук. Сердцебиение лагеря, которое нельзя останавливать — иначе всё выглядит мёртвым, а мёртвое — подозрительно.
Три самострела — оставил. Те самые, простые, знакомые Спиридонову. Остальные двадцать два — утоплены, рядом со стволами, в тех же промасленных мешках. Аваг отметил место — надрезом на стволе тополя, незаметным для чужого глаза.
— Если не вернусь, — сказал Артём Тулену, — Аваг знает, где всё лежит. Поднимешь. Построишь заново.
Тулен посмотрел на него.
— Ты вернёшься.
— Если не вернусь.
— Ты. Вернёшься. — Тулен произнёс это так, как произносят клятву — или приказ. И Артём не стал спорить, потому что иногда чужая уверенность держит крепче собственной.
---
Гришку — спрятали. Беглый стрелец из астраханского гарнизона в лагере татарского бека — приговор. Не Артёму — обоим. Гришку отправили на дальний островок, в камыши, с припасами на неделю и строгим приказом: не высовываться, не разжигать огонь, не существовать.
Гришка не спорил. Собрал узел, сунул за пазуху недоделанный замок — шестой по счёту, лучший, с двойной пружиной — и ушёл. На пороге юрты обернулся.
— Бек. Замок — почти готов. Когда вернёшься — покажу.
— Когда вернусь.
— Когда вернёшься, — повторил Гришка. Упрямо, по-рязански, с тем особым упором на последнем слоге, который не допускал сомнений.
Прохор — тульский кузнец — остался. Русский ремесленник, приехавший за работой, — объяснимо, законно, нормально. Прохор за три месяца врос в лагерь неожиданно быстро. Не говорил по-тюркски — но понимал язык молота, который одинаков от Тулы до Дербента. С Авагом общался жестами, матом и стуком по железу. Работало.
---
На рассвете третьего дня — Юнус.
Три лодки вошли в протоку с юга, тяжёлые, осевшие. Юнус стоял на носу первой — обгоревший, облупленный, с потрескавшимися губами и глазами человека, который не спал четверо суток. За ним — одиннадцать человек, таких же обгоревших, измученных, живых.
И — бочонки. Шесть штук, ибрагимовой работы, просмолённые, тяжёлые. Из первого — капало. Чёрное, густое, с запахом, от которого Артём вздрогнул — узнал мгновенно, всем телом, памятью Хмеймима, памятью Сирии, где горела нефть в разбитых цистернах и небо было чёрным от дыма.
Нефть.
Юнус спрыгнул на причал. Качнулся — ноги не держали. Тулен подхватил его за локоть.
— Нашёл, — сказал Юнус. Голос — сиплый, сорванный. — Южнее Терека. Два дня вдоль берега. Скалы, вонь. Чёрные лужи прямо на берегу — черпай и лей. Набрали шесть бочонков.
— Потери?
— Один. Рустам. Перевернулась лодка на обратном пути — волна, ветер. Бочонок — лопнул, нефть — в воду, Рустам — наглотался. Вытащили. Но... — Юнус замолчал. — Живой. Но блюёт чёрным. Не знаю — выживет ли.
Артём посмотрел на вторую лодку. Рустам — молодой ногаец, пришедший с беженцами два месяца назад — лежал на дне, скрюченный, с чёрными разводами вокруг рта и на руках. Дышал — тяжело, с хрипом, как мехи с дырой.
— Бибигуль, — сказал Артём. — Промыть. Молоко, если есть. Много воды. — Он не знал, поможет ли — в двадцать первом веке при отравлении нефтепродуктами давали активированный уголь, промывали желудок. Здесь — молоко и надежда.
Нефть. Шесть бочонков. Хватит — на три-четыре зажигательных заграждения в протоке. Или на двадцать горшков, которые можно бросать с лодки, со стены, с руки. Огонь, который не тушится водой. Огонь, от которого бежали армии.
— Спрятать, — сказал Артём. — Не на южном островке — там всё утоплено. Здесь, в камышах, на восточном берегу. Замаскировать. Юнус — ты отвечаешь. Никто не должен знать, кроме тебя, меня и Тулена.
Юнус кивнул. Шатаясь, пошёл к лодкам. Его люди — молча, без приказа — начали выгружать бочонки.
Артём стоял на причале и смотрел на чёрные пятна нефти на досках. Запах — тяжёлый, маслянистый, древний. Запах земли, которая хранила эту чёрную кровь миллионы лет — и отдала ему, человеку из будущего, для которого нефть была не чудом, а повседневностью.
В двадцать первом веке — из неё делали бензин, пластик, лекарства. В шестнадцатом — из неё делали огонь.
Прогресс.
---
Полдень. Артём стоял у ворот. Чистый халат — лучший, какой был, с вышивкой, которую Айша-ханум делала зимними вечерами. Сапоги. Пояс — без оружия. Нож — оставил. Сабля — оставил. Голый, как на заклание.
Касим — рядом, с мешком серебра. Дань — пятая часть, аккуратно отсчитанная, сверенная, записанная.
Тулен — у ворот. Лицо — каменное. Руки — по швам. Не прощался — стоял. Как стоят на берегу, когда провожают лодку и не знают, вернётся ли.
Артём подошёл к нему. Близко, на расстояние голоса.
— Если через пять дней не вернусь — уходи. Все. На юг, в камыши. Рассредоточиться, раствориться. Не ждать, не искать. Жить.
— Пять дней.
— Пять.
— И если вернёшься?
— Тогда — строим дальше.
Тулен кивнул. Один раз. Коротко. И — протянул руку. Не для рукопожатия — раскрытой ладонью вверх. Степной жест: я с тобой. Открытая рука — нет оружия, нет подвоха. Только — доверие.
Артём положил свою ладонь на его. Секунду. Потом — убрал. Развернулся. Пошёл к лодке.
Касим уже сидел на корме. Весло — в руках. Мешок серебра — под ногами.
Айша-ханум стояла на стене. Маленькая фигура в тёмном платке, на фоне неба — серого, осеннего, низкого. Не махала. Не кричала. Стояла — и смотрела, как лодка уходит на север, к Астрахани, к людям, которые могли её сына убить.
Артём не оглянулся. Не потому что не хотел — потому что если оглянется, может не уплыть.
---
Астрахань встретила дождём.
Мелким, холодным, октябрьским — не ливнем, а моросью, которая проникала сквозь одежду, сквозь кожу, сквозь кости. Город — мокрый, серый, притихший. Базар — полупустой: дождь разогнал торговцев, остались самые упрямые и самые нищие. Собаки — под навесами, мокрые, жалкие. Стрельцы у ворот — мокрые, злые.
Артём шёл от причала к крепости. Спина — прямая. Шаг — ровный. Касим — на два шага позади, с мешком. Двое. Без оружия, без охраны. Татарский бек идёт к русскому воеводе — добровольно, с данью, с поклоном.
Добровольно. Это слово нужно было повторять — про себя, каждый шаг. Добровольно. Не арестованный. Не пленный. Подданный, исполняющий долг.
У ворот крепости — стрельцы. Четверо. При пищалях, при саблях. Не скучающие — настороженные. Ждали.
— Бек Кара-Тимур, — сказал Артём. — К воеводе Ивану Семёновичу. Сотник Спиридонов — ждёт.
Стрельцы переглянулись. Один — ушёл внутрь. Трое — остались. Смотрели — не враждебно, но и не дружелюбно. Оценивающе. Так смотрят на волка, который пришёл к стаду и говорит: я тут мимо шёл.
Спиридонов вышел. Сухой — был внутри, под крышей. Лицо — собранное, жёсткое, без вчерашней усталости. Сотник на службе. Не человек, который приезжал один, без стрельцов, и говорил «я не враг тебе». Другой человек. Служилый.
— Бек. Пойдём.
Повёл — через двор, мимо стрельцов, мимо пушек на помостах, мимо коновязи, мимо бочек и телег. Крепость была маленькой — артём знал это по памяти Тимура, по своим визитам, — но сейчас казалась огромной. Каменные стены смыкались над головой, как челюсти.
Приказная изба — деревянная пристройка к южной стене. Низкая, тёмная, с маленькими окнами, затянутыми бычьим пузырём. Внутри — запах сырого дерева, чернил, свечного нагара и ещё чего-то — кислого, тяжёлого, как запах страха, впитавшийся в стены за годы допросов.
Черемисинов сидел за столом.
Артём видел его второй раз в жизни — первый был на присяге, год с лишним назад. Воевода изменился: похудел, побледнел, под глазами — синяки, как у Спиридонова, только глубже. Человек, который нёс на плечах город, гарнизон, степь и приказы из Москвы — и которого всё это давило, медленно, неотвратимо.
Но глаза — те же. Серо-зелёные, холодные, внимательные. Глаза человека, который читает людей, как подьячий читает грамоту — по буквам, по строчкам, по пробелам между строчек.
Рядом — Ерофей. За отдельным столом, с тетрадью, с пером. Записывать. Лицо — профессионально-пустое, но Артём видел: пальцы, держащие перо, — белые от напряжения.
— Бек Кара-Тимур, — сказал Черемисинов. Голос — ровный, без приветствия, без враждебности. Голос судьи, который ещё не решил — виновен или нет. — Садись.
Артём сел. На лавку, напротив стола. Касим — за спиной, с мешком. Спиридонов — у двери. Стоя.
— Ты пришёл сам, — сказал Черемисинов. Не вопрос — констатация. Первый камень на весах.
— Пришёл сам, воевода. С данью. Как подданный государя.
— Подданный государя, — повторил Черемисинов. Покатал на языке, как пробует монету на зуб. — Подданный государя, который строит стены, делает оружие, принимает беглых, торгует мимо казны и — по доносам — имеет связи с Портой Оттоманской.
Каждое слово — удар. Точный, выверенный. Черемисинов не кричал, не угрожал. Перечислял. Как список покупок. Или — список обвинений.
Артём не дрогнул. Не потому что не боялся — боялся, до хруста в челюсти, до мокрых ладоней, которые он прижимал к коленям, чтобы не тряслись. Не дрогнул — потому что дрожь сейчас стоила жизни. Не его одного — двухсот тринадцати за стеной.
— Отвечу по каждому пункту, воевода, — сказал он. — Если позволите.
— Говори.
— Стена. Ограда от разбойников. Саманная, невысокая. Сотник Спиридонов осматривал — дважды. Подьячий Онуфрий записал: «ограда глинобитная, от лихих людей». Вот — его запись. — Артём кивнул на Ерофея. — Подьячий подтвердит.
Ерофей кивнул — мелко, быстро. Записал.
— Оружие. Самострелы — десять штук сделаны для гарнизона, по договору с сотником. Три — свои, для охраны протоки. Сабли — семь. Луки — четыре. Всё — записано при переписи.
— Беглые?
— Беженцы из степи. Женщины, дети, старики. После смерти бия Исмаила — людям некуда идти. Приняли — потому что человечно. Не потому что замышляли.
— Торговля мимо казны?
— Торговля — через протоку. Пошлина — пятая часть, как договорено. Каждый караван — записан. Вот — книга. — Артём кивнул на Касима. Бывший мурза достал из мешка тетрадь — аккуратную, в кожаном переплёте, с записями на тюркском и русском. Касим вёл двойную бухгалтерию — настоящую и показную. Показная — перед Черемисиновым.
Воевода взял тетрадь. Листал — медленно, внимательно. Читал — или делал вид.
— Связи с Портой, — сказал он. Не поднимая глаз от тетради.
Тишина. Секунда. Две. Три.
Вот. Вот — камень, на котором всё стоит или рушится. Остальное — ограда, оружие, торговля — шум. Это — суть. Посольский приказ не интересуют крючки и самострелы. Посольский приказ интересует одно: османский агент в русском тылу.
— Воевода, — сказал Артём. Медленно, подбирая каждое слово, как подбирают камни для кладки — чтобы легли ровно, без щелей, без трещин. — Через мою протоку ходят купцы. Из Дербента, из Шемахи, из Персии. Среди них — разные люди. Я не спрашиваю каждого — на кого он работает. Я беру пошлину и пропускаю. Как и было договорено.
— Купец Хаджи-Мурад — не «разный люди». Купец Хаджи-Мурад — человек, у которого нашли письма на османском языке с печатью, которую мои люди пока не опознали, но которая — не торговая.
Хаджи-Мурад заговорил. Или — не заговорил, но при нём нашли то, что не спрятал. Старый купец — хитрый, осторожный, сорок лет на караванных путях — не спрятал письма. Почему? Потому что не ожидал ареста? Потому что считал себя неприкосновенным? Или — потому что хотел, чтобы нашли?
Нет. Глупость. Паранойя. Хаджи-Мурад — не самоубийца. Хаджи-Мурад — старый человек, который устал прятать.
— Купец Хаджи-Мурад — торговал через мою протоку, — сказал Артём. — Платил пошлину. Привозил товар — ткани, железо, посуду. Что у него в письмах — мне неведомо. Я не читаю чужих писем, воевода. Как не читаю — ваших.
Черемисинов поднял глаза от тетради. Посмотрел на Артёма. Прямо, без выражения. Две зелёно-серых льдинки, в которых не было ни гнева, ни сочувствия. Только — расчёт.
— Бек, — сказал он. — Я задам тебе один вопрос. Один. И от ответа — зависит всё.
— Спрашивайте.
— Ты — знал, что Хаджи-Мурад работает на султана?
Мгновение. Одно мгновение — между вопросом и ответом. Между правдой и ложью. Между жизнью и смертью.
Правда: да. Знал. С того дня, когда Мехмед сказал — «он работает с нами пятнадцать лет». Знал — и молчал. Знал — и использовал. Знал — и брал железо, которое шло через османскую разведку.
Ложь: нет. Не знал. Купец как купец. Торговал. Платил. Я — пропускал.
Правда — верёвка. Ложь — если поверят — свобода. Если не поверят — та же верёвка, только с добавкой «лжец».
Артём выбрал — третье.
— Воевода, — сказал он. — Я — бек в камышах. У меня — двести человек, рыбацкие лодки и стена из навоза. Я торгую рыбой и пропускаю караваны. Если каждый купец, который через меня проходил, — османский лазутчик, то каждый базарный торговец в Астрахани — тоже. Потому что Хаджи-Мурад торговал не только со мной. Он торговал — здесь. На вашем базаре. В вашем городе. Под вашими стенами. Двадцать лет.
Тишина. Ерофей перестал писать. Спиридонов — у двери — не шевельнулся, но Артём видел: кадык дёрнулся. Сглотнул.
Черемисинов — не шевельнулся. Ни один мускул. Ледяные глаза — неподвижны.
— Двадцать лет, — повторил он.
— Двадцать лет. Если Хаджи-Мурад — османский агент двадцать лет — это не моя вина. Это — вопрос к тем, кто двадцать лет его не замечал. Не ко мне. Я знаю его — полтора года. Вы — знали его дольше.
Удар. Точный, расчётливый, опасный. Артём перевёл стрелку — с себя на систему. На воеводу, на гарнизон, на Астрахань, которая двадцать лет пропускала османского агента через свои ворота. Если виноват бек — виноват и воевода. А воевода — не хочет быть виноватым.
Черемисинов молчал. Долго. Перо Ерофея — неподвижно. Дождь стучал по крыше — мерно, монотонно, как барабан перед казнью.
— Спиридонов, — сказал воевода. Не оборачиваясь.
— Здесь.
— Бек — твой подопечный. Ты за него ручался. Ручаешься — сейчас?
Секунда. Самая длинная в жизни Артёма. Длиннее, чем взрыв на полигоне. Длиннее, чем пробуждение в чужом теле.
— Ручаюсь, — сказал Спиридонов. Ровно. Без колебания. — Бек — лоялен. Полезен. Протоку держит, дань платит, оружие поставляет. Трогать — потеряем больше, чем найдём.
— Это — не ответ на вопрос.
— Это — единственный ответ, который имеет значение, воевода. С вашего позволения.
Черемисинов посмотрел на Спиридонова. Потом — на Артёма. Потом — на тетрадь Касима, раскрытую на столе. Потом — на мешок серебра.
— Дань, — сказал он.
— Дань, — подтвердил Артём. — Пятая часть. За сезон. Всё — здесь.
Касим положил мешок на стол. Серебро звякнуло — приглушённо, тяжело. Черемисинов не притронулся. Но — посмотрел. И Артём видел: весы качнулись. Не решающе — на волосок. Но качнулись.
— Бек, — сказал Черемисинов. — Я тебя — отпускаю. Не потому что верю. Потому что — проверю. И если найду — хоть одно — что не сходится с тем, что ты сказал сегодня... — Он не закончил. Не нужно было. — Ступай. Дань — принята. Перепись — в силе. Протока — твоя. Пока.
Пока. Слово, которое Артём слышал от каждого. От Тулена. От Спиридонова. От Мехмеда. Пока — значит: мы не закончили. Мы — смотрим.
— Благодарю, воевода.
Артём встал. Поклонился — глубоко, ниже, чем кланялся когда-либо. Не из раболепия — из облегчения, которое было так велико, что ноги подкашивались, и поклон — единственный способ не упасть.
Вышел. Касим — за ним. Спиридонов — за ними, до ворот.
У ворот — сотник остановился.
— Бек, — сказал он. Тихо. Только для двоих. — Один раз. Больше — не смогу.
— Знаю. Спасибо.
— Не благодари. Делай так, чтобы мне не пришлось жалеть.
Спиридонов развернулся и ушёл — в крепость, в приказную избу, в свою службу. В мир, где присяга — закон, а закон — не гнётся.
---
Обратный путь. Лодка, протока, дождь. Касим грёб — молча, мерно. Артём сидел на корме и дрожал.
Не от холода — от того, что прошло. От адреналина, который держал его два часа — как пружина, как тетива, как взведённый спуск — и теперь отпустил. Разом. Мышцы тряслись, зубы стучали, руки ходили ходуном.
Он прижал ладони к бортам — и держал, пока не прошло.
— Касим, — сказал он. Голос — чужой, дребезжащий. — Хаджи-Мурад. Что с ним будет?
— Не знаю, бек. Черемисинов — не дурак. Не повесит — купец нужен для допросов. Будет держать, пока не выжмет всё. Потом — вышлет. Или — продаст обратно. За выкуп.
— Выкуп. Кому?
— Фариду. Нам. Кому-нибудь. Черемисинов — практичный. Мёртвый купец — не стоит ничего. Живой — стоит серебра.
Практичный. Все здесь — практичные. Спиридонов, Черемисинов, Хаджи-Мурад, Касым-ага. Все считают, все взвешивают, все решают — по весам, по гирям, по звону монет. И Артём — такой же. Практичный. Расчётливый. Живой — потому что посчитал правильно.
На этот раз.
---
Лагерь показался к вечеру. Стена — тёмная на фоне закатного неба, который прорвался сквозь тучи — красный, воспалённый, как рана. Дозорные — на башенках, увидели лодку, засвистели. Крик — по цепочке, от стены к стене: бек вернулся.
Тулен стоял на причале. Не двигался. Стоял — и когда лодка подошла, и когда Артём ступил на доски, и когда оказался на расстоянии вытянутой руки.
— Пять дней не понадобились, — сказал Артём.
Тулен не ответил. Смотрел — молча, тяжело, из-под низких бровей. В его глазах — что-то, чего Артём не видел раньше и что не мог назвать. Не облегчение — глубже. Не радость — тише. Что-то, для чего в тюркском языке, может, было слово, а в русском — нет.
Потом — Тулен кивнул. Один раз. И отступил. Давая дорогу — к стене, к людям, к дому.
Артём шёл по тропе к воротам, и лагерь — двести тринадцать человек — выходил навстречу. Из юрт, от костров, от сетей. Не радостно, не торжественно. Просто — выходили. Смотрели. Видели: бек — живой. Бек — вернулся. Бек — здесь.
Мальчишка с дутаром — у ворот, сидел на камне, инструмент на коленях. Увидел Артёма — вскочил. Не заиграл — улыбнулся. Первая улыбка, которую Артём увидел за три дня.
Аваг — у навеса Хасана, руки скрещены, привалился к столбу. Лицо — без выражения. Но когда Артём прошёл мимо — мастер чуть кивнул. Еле заметно, только для него. Кивок, который означал: наковальня — на дне. Стволы — на дне. Порох — на дне. Всё — цело. Всё — ждёт.
Айша-ханум — на стене, там же, где стояла, когда он уплывал. Может — не уходила. Может — только вернулась. Маленькая фигура в тёмном платке, на фоне неба. Смотрела — сверху вниз. Не улыбалась. Кивнула — один раз. И ушла — с стены, в лагерь, к своим делам. К письмам, к ногайским жёнам, к паутине, которую она плела день за днём, нить за нитью.
Артём вошёл в юрту. Сел на кошму. Закрыл глаза.
Жив. Свободен. На месте. Пока.
Дрожь прошла. Осталось — тепло. Тепло кошмы, тепло юрты, тепло — от людей за стеной, которые ждали и дождались.
Он открыл глаза. Встал. Вышел.
— Тулен!
— Да?
— Доставай наковальню.
Тулен — впервые за долгое время — усмехнулся.
— Уже, бек. Аваг полчаса назад полез в воду. Сказал — железо не любит ждать.
Стена стояла. Наковальня — поднималась со дна. Нефть — лежала в камышах. Стволы — ждали.
А в Астрахани воевода Черемисинов сидел за столом и читал записи допроса Хаджи-Мурада — строчку за строчкой, слово за словом. И думал о татарском беке, который пришёл сам, говорил как дипломат и ушёл — целый.
«Проверю, — подумал воевода. — Каждое слово — проверю.»
Дождь стучал по крыше приказной избы. Перо Ерофея скрипело по бумаге. Свеча — оплывала.
А в дельте — стук молота. Тук-тук-тук. Хасан. Или Аваг. Или Прохор. Или — все вместе.
Стучали.