Глава 84
На четвёртый день осады Якуб-мурза прислал Сейткали.
Артём увидел его у ворот ещё до того, как Тулен успел доложить — по лошади понял. Хороший конь, запылённый несмотря на мороз, с тем особым видом животного, которое гнали последние часы и которое об этом знает. Всадник слез, привязал, пошёл к котлу Зулейхи без приглашения — как ходят туда, где знают, что дадут.
Зулейха дала. Она всегда давала, это было правило без обсуждения.
Сейткали ел молча, быстро, с той деловитостью уставшего человека, которому некогда замечать вкус. Только когда поставил миску, поднял взгляд на Артёма:
— Якуб-мурза просит ускорить следующую поставку. Зерно особенно.
— Когда нужно?
— Вчера.
Это не было грубостью — просто точность. Артём кивнул Фариду.
Фарид уже стоял рядом.
— Зерно есть, — сказал он. — Нам нужна лодка.
— У нас большая, — сказал Сейткали. — Возьмём прямо сейчас.
— Деньги вперёд.
— Якуб-мурза сказал при получении.
Фарид помолчал три секунды — именно столько ему требовалось, чтобы взвесить.
— Хорошо. Но следующий раз, когда условия меняются без предупреждения, — поставки останавливаем.
Сейткали принял это без возражений — как принимают погоду.
Пока грузили, Артём стоял рядом с ним у берега. С юга доносилось — редко, тяжело, один удар и тишина, потом снова. Артём уже различал почерк: Черемисинов стрелял сериями, коротко и часто. Девлет-Гирей — длинными паузами, будто примеривался.
— Как там? — спросил Артём.
Сейткали наблюдал, как Адиль принимает мешки от Рашида.
— Стоят, — сказал он. — Хан думал — Астрахань как Казань. Казань изнутри открыли, там были свои люди. Здесь Черемисинов своих знает всех поимённо. Хан злится. Злой хан — это лишние приказы, и половина из них плохие. — Пауза. — Зерно нужно потому что лошади начали нервничать. Когда лошади нервничают, всадники нервничают. Когда всадники нервничают — хан раздаёт плохие приказы ещё быстрее.
— Значит, осада затягивается.
— Значит, надолго. — Сейткали наконец отвернулся от Рашида с Адилем. — Хороший мальчик. Чей?
— Рашида.
— Хорошо работают.
Лодка ушла. Артём стоял и думал, что Зулейха сегодня утром сказала ему тихо: зерна осталось на три недели. Нужно везти от Карабая. Нужно решать сегодня.
Фарид уехал к Карабаю после обеда, с Саттаром.
Перед отъездом зашёл к Артёму с берестой.
— Смотри. — Он разложил записи на столе. — Вот что продали за четыре дня. Вот что осталось. Вот что нужно на две недели при нынешнем темпе.
— Карабай даст?
— Карабай даст за хорошую цену. У него излишки лежат — зачем ему держать? — Фарид убрал бересту. — Но у него нет лодок. Нам везти.
— Бери Саттара.
— Уже взял. — Фарид накинул шубу. — Одно скажу. Якуб-мурза сегодня поменял условия оплаты. Это тревожный знак.
— Почему?
— Потому что, когда люди начинают менять мелкое, — значит, думают, что могут. — Он завязывал пояс, не торопясь. — Нам нужно держать договор жёстко. Не потому что деньги — потому что если дадим слабину один раз, они решат, что можно ещё.
— Ты уже сказал ему сегодня.
— Сказал. Он услышал. Но я хочу, чтобы и ты держал в голове.
— Держу.
Фарид ушёл.
В тот же день сломался тандыр. Санем обнаружила трещину утром: приложила лепёшку — жар ушёл вбок, не держал. Полезла с лучиной внутрь — трещина вилась от верха до середины стенки, чёрная сажа по краям, как запёкшаяся кровь.
— Ибрагим!
Он пришёл, присел на корточки, долго водил лучиной вдоль трещины, покряхтел. Санем стояла рядом, руки в муке по локоть.
— Замазать можно, — сказал наконец. — Но жар будет слабеть. К весне новый сделаем.
— Весна — не сегодня. Триста ртов без лепёшек останутся.
Ибрагим выпрямился, отряхнул руки.
— Жирная глина с песком нужна. У меня остаток — на полтрещины. Хорошая на северном берегу, под снегом. Только мёрзлая — как камень.
— Отогреем у огня.
— Крошиться начнёт. Вязкости не будет. Завтра лопнет хуже.
Санем шагнула ближе — не угрожая, но заполняя пространство.
— Ты мастер или нет, Ибрагим?
Он поджал губы, посмотрел на тандыр, потом на неё.
— Мастер.
— Тогда за дело.
Четыре часа ушли на глину: откопали пласты у берега — ледяные, гулкие под ломом. Тащили к огню, кидали в чан с водой, мешали вилами. Глина крошилась в пальцах, не лепилась; Санем добавляла соль из кухни — «вязче возьмётся». Ибрагим бурчал: «Соль? Откуда взяла?» — но пробовал, мял ком. Бибигуль сунула горшочек с серым порошком — зола вишни, «держит жар, как кости». Запах лёгкий, горький пошёл; глина ожила, стала пластичной, тёплой на ощупь.
Мазали вдвоём: Ибрагим внутри, на стремянке из вёдер, Санем подавала комья снизу. Трещина жрала глину жадно, но в паре мест расширилась — пришлось соскоблить старьё, ждать, пока схватится, потом снова мазать. Мороз щипал руки, пот стекал под шубы, пар от чана клубился, как дыхание зверя.
К ужину тандыр разгорелся. Санем сунула руку по локоть — жар лизнул кожу ровно, без сквозняков.
— Держит.
— Завтра проверим, — проворчал Ибрагим, но в глазах мелькнуло — не ворчание, а гордость.
Они разошлись без слов. Артём стоял в стороне и видел: Санем вышла прямо, Ибрагим — чуть сгорбленный, но твёрже.
Бибигуль нашла Артёма у мастерской под вечер.
Говорила тихо, сразу о деле.
— Рашид. Плечо не зажило — он прячет, но я вижу. Если ещё неделю будет таскать мешки — станет хуже надолго.
— Почему сам не сказал?
— Мужчины никогда не говорят сами. — В голосе у неё было не осуждение — просто многолетний медицинский факт. — Ты скажи ему. Меня он выслушал вежливо и пошёл таскать дальше. Тебя послушается.
— С чего ты решила?
— Потому что ты привёз его сына.
Артём нашёл Рашида у причала — тот скалывал лёд вокруг свай, один, размеренно.
— Рашид.
— Бек. — Рашид не останавливался.
— Брось лопату.
Остановился. Обернулся — и было видно, что уже знал, о чём разговор, и уже готовил ответ.
— Неделю без тяжёлого, — сказал Артём. — Плечо долечи. Лодки подождут.
— У меня нормально.
— Бибигуль говорит иначе. Я ей верю.
Рашид молчал. Потом медленно опустил лопату на лёд.
— Адиль пусть чертежи срисует пока, — сказал Артём. — Полезно будет.
— Ты уже продумал.
— Немного.
Рашид посмотрел на него — не обиженно, просто внимательно. Потом кивнул.
— Хорошо.
Он пошёл к Бибигуль. Артём смотрел ему в спину и думал, что неделю назад этот разговор занял бы втрое дольше.
Гром с юга звучал в тот день дважды.
Второй раз — долго, минут двадцать, почти непрерывно. Лагерь каждый раз замирал на несколько секунд, потом продолжал.
Берик не играл весь день. Сидел у своего места, домбра на коленях — пальцы гладили деку, но струны молчали. После второго грома — того долгого, что заставил лагерь замереть, — Артём сел рядом. Тишина повисла густая, как дым от костров.
— Воевал? — спросил Артём тихо.
Берик кивнул, не отрываясь от деки.
— Молодым. Под Казанью — не той, что в огне сгорела, а раньше. Стрелы свистели реже, чем пули теперь, но каждый свист — как приговор. Ночью ушёл. Никому не сказал.
— Трусость?
Берик усмехнулся — сухо, без тепла.
— Думал так. Потом понял: трус — тот, кто жмётся из страха позора. Я ушёл вопреки. Стыд жёг спину всю дорогу, но ноги несли. А здесь… — Он тронул струну — низкий гул прокатился, эхом отозвался в морозе. — Здесь слушают. Гришка вчера: «Странно, но вкусно». Лучшая похвала. Якуб-мурза мелодию услышал за версту. А гром с юга напоминает. Лошади там ржут, как тогда. Скоро всадники сорвутся.
Артём повернулся к югу — канонада затихла, но воздух ещё вибрировал.
— Мы снабжаем обе стороны. Это нейтралитет?
— Нейтралитет — как домбра без струн. Звенит, пока не тронут. А тронут — лопнет. Держитесь, бек. Я здесь останусь — играть буду.
Берик заиграл — медленно, нащупывая. Мелодия текла тяжёлая, как река подо льдом: ноты падали редко, но цепко, переплетались с воспоминаниями — свистом стрел, ржаньем, тишиной после боя. Артём слушал, чувствуя, как она тянет вглубь, связывая их лагерь с тем, что гремит на юге.
Ночью Аделя читала вслух.
Это вышло само: после ужина несколько человек задержались у огня, Ахмед-ата попросил почитать что-нибудь из истории дельты. Аделя открыла ту часть, где описывалась первая зима — первое собрание, первые правила.
Гришка слушал с таким лицом, которое бывает, когда узнаёшь голос в темноте — сначала не понять чей, потом понимаешь, что свой. Мансур — с напряжённым вниманием, вперившись в огонь, будто текст шёл оттуда. Ахмед-ата сидел с закрытыми глазами, кивал иногда, не в такт — просто когда что-то попадало.
Аделя читала ровно, с паузами там, где нужны паузы. В её чтении была та точность, которая бывает у человека, писавшего эти слова самому себе, — знаешь их не как текст, а как решения, принятые в конкретные дни.
Артём слышал в написанном вещи, которые не замечал, когда жил через них. Нурмат-ага в её описании пришёл не с просьбой — с пониманием, которое в него вбила жизнь, и это было достоинство, а не слабость. Гришка первым пошёл к Бибигуль не из храбрости — из нетерпения, он никогда не умел ждать, пока другие решатся.
— Ещё, — сказал Ахмед-ата, когда она замолчала.
— Поздно.
— Поздно — не причина.
Аделя усмехнулась. Перевернула страницу.
Берик за её спиной начал играть — тихо, чтобы не мешать. Гришка закрыл глаза. Мансур наконец расслабил плечи — они у него были напряжены весь день.
Артём сидел у огня и слушал, как Аделя читает историю, которую он прожил. В её словах она была точнее, чем он помнил — ближе к тому, что было на самом деле, чем его собственная память. Это его немного беспокоило и одновременно успокаивало.
С юга не доносилось ничего.
Берик играл.