city issue
Остановки, автобусы, странные разговоры и мягкий хоррор повседневности, где невозможно до конца доверять собственному восприятию.
Автобус будет в 5:35.
Расписание на столбе — яркая цветная табличка, я помню её наизусть. Последний ушёл в 00:15, его задние огни моргнули мне за поворотом. Я могла побежать. Постучать в дверь — водители всегда открывают, когда видят бегущую девушку. Но я не побежала. Специально.
Со школы мечтала провести ночь на этой остановке. Конечная двадцать второго маршрута — самый край города, дальше гаражи и промзона. Хотелось понять, как это: сидеть здесь одной, когда все спят, ждать автобус, который придёт только на рассвете. Казалось, будет красиво. Философски. Я представляла себя в фильме: худая девушка в летней ночи, сигарета, задумчивый взгляд в никуда.
Жопа мёрзнет. Телефон садится. Романтика, блядь.
Июльская ночь, а холодно. Днём было двадцать пять, я пришла в тонкой кофте и рваных джинсах, не проверила прогноз — зачем, лето. Сижу на железной скамейке и чувствую, как холод ползёт от ступней вверх, по позвоночнику, въедается в рёбра. Ещё наступила в лужу по дороге — от кондиционера натекло. Левая нога мокрая. Правая — нет. Пальцы немеют, поджимаю ноги, обхватываю колени руками. Чуть легче. Ненадолго.
Фонарь над остановкой мигает. Я засекала — каждые двадцать секунд. Из него торчат провода, наверное, поэтому глючит. Мигнул. Раз, два, три — двадцать. Мигнул. Считать — это такая маленькая молитва для тех, кто не верит.
Город вокруг этой остановки уже не такой, каким я его помню по школе. Всё стали ремонтировать и улучшать — фасады, дороги, таблички. Как будто после моего выпускного сменилась эпоха. Все обновились. Табличка расписания — и та новая. Раньше цифры были еле видны. Только я осталась.
Телефон звонил в начале второго. Незнакомый номер: восемь-девятьсот — дальше цифры расплылись в темноте. Я смотрела, как экран светится в руке. Семь гудков. Тишина. Мошенники, наверное. Или мама с чужого телефона. Хотя мама бы просто написала «позвони». Или тот парень с концерта, которому я хотела продиктовать левый номер, но продиктовала настоящий. Бывает. Или ошиблись.
Из темноты слева вышла бабушка. Не «вышла» — появилась. Два больших пакета «Магнит», завязанные узлом, тяжёлые — по рукам видно. Платок, пальто. Лицо усталое, морщины глубокие. Я сразу начала придумывать: живёт одна, кот, телевизор, звонит сыну по воскресеньям, сын не берёт. Или нет. Может, ей хорошо. Может, дома ждут. Может, пакеты — к празднику. Три версии, пока она шла ко мне. Я всегда так. С прохожими проще, чем с собой.
— Девочка, двадцать второй ещё ходит?
— Не знаю, — сказала я. — Я тут первый раз.
Соврала. Автоматически. Не хочу признавать, что я здесь местная, что знаю каждую дырку в этом асфальте, что сижу на этой остановке добровольно. Зачем ей это знать. Зачем кому-нибудь.
Она посмотрела на меня. Долго. Может — секунду. Может — пять. У меня свело что-то в животе, не боль — предупреждение. «Я тут», — говорит живот. Он всегда тут.
Потом она пошла. К гаражам, в сторону перехода. Пакеты шуршали по асфальту.
Или не пошла. Я отвернулась на секунду — посмотрела на телефон — два процента — подняла глаза — никого. Может, зашла за столб. Может, я моргнула. Может, её не было. Я не испугалась. Странно, что не испугалась.
Три непрочитанных в телеге. Мама: «позвони». Лиза: «где ты пропала?». Ещё кто-то — не открыла, экран мигнул и погас. Два процента было. Теперь чёрное зеркало: бледная, круги под глазами, волосы мокрые. Дождь прошёл, пока я сидела. Я не заметила когда. Просто в какой-то момент поняла — кофта холодная, липнет к спине, волосы к шее. Вот так бывает: вещи случаются, пока ты смотришь на экран.
Хотела записать голосовое. Соне. Просто голос в темноту, чтобы кто-то утром услышал, что я здесь. Но телефон мёртвый. И я подумала: ладно. Утром. Может. Если вспомню, что хотела сказать.
Я встала — колени хрустнули, ноги чужие. Двадцать лет, а уже вся хрустяшка. Прошлась вдоль остановки. Пять шагов туда, пять обратно. Асфальт мокрый, блестит в свете фонаря. Двадцать секунд. Мигнул. Где-то далеко лает собака. Или не собака — в городском паблике писали, что в промзоне водятся лисы, роются в мусорках. Я представила себе лису и лису: одна настоящая, с грязной мордой, другая моя, выдуманная, чистая, с глазами. Настоящая, наверное, лучше.
В сторону города — далёкие, размытые огни. В другую — силуэты гаражей, темнота. Одинокое дерево у крайнего гаража, ствол кривой. Я смотрела на него и думала: мне бы так. Стоять и не объяснять зачем стоишь.
Я села обратно. Положила ладонь под рёбра — не от боли, от привычки. Живот не болел. Просто сжался, как перед чем-то. Как кулак, который готовится, но пока не бьёт. Закрыла глаза. Автобус в 5:35. Это пара часов. Надо просто сидеть.
Однажды в чате психологической поддержки я рассказала одной девочке, что моя тётя умерла от рака. Она писала мне длинные сообщения. Сочувствовала. Я читала и чувствовала настоящую боль в горле, тяжёлую. Как будто тётя правда умерла. Та самая тётя, которая подарила мне на шесть лет куклу. Тётя жива. Живёт в двух остановках отсюда, работает в школе. А боль была настоящая. Я сидела и плакала.
Как это работает — я не знаю. Не знаю, вру я или нет. Не в смысле «зачем я соврала». В смысле — может, для меня это правда в момент, когда я говорю. Может, тётя действительно умирает каждый раз, когда я произношу это вслух. Может, я каждый раз её хороню и каждый раз она воскресает, и ни одна из нас об этом не знает.
Или я просто дура.
Я сидела и считала полоски на рекламном щите позади скамейки. Одна, две, три. Дыхание выровнялось на девятой. Я откинулась назад. Металл в спину. Холод был честный: не говорил «перестань», не говорил «не начинай», просто был. Из всех вещей, которые были со мной этой ночью, холод вёл себя лучше всех.
Закрыла глаза.
*
Открыла — от звука. Мотор. Потрескивание. Дверь открылась.
Шея деревянная. Во рту сухо. В глазах шуршит и чешется. Первое, что сделала: рука в карман, проверить телефон и ключи. Телефон мёртвый. Ключи на месте. Так. Ладно. Я здесь.
Небо из чёрного стало серым и плотным, можно дотянуться и потрогать. Ещё не рассвет, но уже не ночь. Переходное состояние, как когда человек между сном и бодрствованием, который не знает, в какую сторону качнётся восприятие.
Я уснула. Блин. Сколько прошло. Час? Три? Я посмотрела на небо, как будто оно скажет время. Не сказало.
Водитель — мужик лет пятидесяти, курил за рулём, дым лениво выползал в приоткрытое окошко. Смотрел на меня через стекло. Лицо обычное, рабочее. Я встала — ноги не гнулись, тело чужое. Шаг к автобусу, споткнулась, поймала равновесие.
Заглянула в дверь:
— Можно?
Он затянулся и выдохнул:
— Поеду через двадцать минут. Заходи.
Я поднялась, приложила карту к валидатору. Внутри пахло резиной и бензином, и чем-то химическим: то ли моющее, то ли блевота, которую плохо оттёрли. Прошла в середину салона. Сиденье жёсткое, пружина в бедро. Пересела. Тоже пружина, но в другом месте. Положила голову на стекло. Холодное. Супер.
Водитель достал термос, налил что-то в крышку. Пар поднимался. Я смотрела через стекло на ту самую скамейку. Мокрая и пустая. Ничья. Асфальт блестел.
Фонарь не мигал. Либо починился, либо сдох. Я не знала, какой вариант хуже.
Бабушки нигде. Я попыталась вспомнить — платок, морщины, глаза, пакеты. Всё расплывалось, как через мутное стекло. Как плёнка, на которой было что-то, но размотали и не разобрать.
Зашёл мужик в рабочей куртке, пахнущей маслом. Сел впереди. Потом женщина с пакетом. Парень в наушниках. Никто не смотрел на меня. Автобус качнулся и поехал.
Город просыпался медленно, нехотя. Панельки — некоторые перекрасили, свежие фасады. Светофоры ещё мигали жёлтым, слишком рано для пробок. Автомойка с закрытыми воротами. Пекарня — на витрине уже свет, кто-то внутри ставит хлеб. Я прижалась лбом к стеклу и чувствовала каждую кочку дороги через пружину в сиденье.
На одной из остановок зашла девушка.
Волосы пшеничные, распущенные. На ней что-то вязаное, огромное — свитер или кардиган, рукава свисают за пальцы. Лицо не утреннее, а вчерашнее: тушь чуть смазана, губы без помады. Она прошла по салону и от неё потянуло чем-то цитрусовым. Апельсин? Мандарин? Не знаю. Запах был отчётливый, яркий — как в магазинах под Новый год.
Она села напротив, через проход. Достала телефон, посмотрела, убрала. Зевнула. Посмотрела в окно.
Я смотрела на неё. Я её знаю? Откуда. Учились вместе — нет. Работали — нет. Вписка? Может, я придумываю. Я часто так — узнаю́ людей, которых не знаю. Заселяю их в свою память, как в чужой подъезд.
Она подняла глаза и поймала мой взгляд.
Я дёрнулась. Уткнулась в окно. Сердце ёбнуло — не поняла почему. Страшно, что узнает. Или что не узнает. Оба варианта плохие.
— Холодно было ночью, да? — спросила она обычным утренним голосом.
— Что?
— Я тоже замёрзла. Мы же вместе были.
Мы не были вместе. Я была одна. На остановке. Всю ночь. Или нет.
— Где вместе?
Она улыбнулась одним углом рта.
— На Кита. Ты забыла? Мы с Севой, Никита, Наташа. Ты стихи читала.
Не было никакого Кита. Не было Севы.
— Про луковицу, — сказала она. — Помнишь?
У меня нет стихов про луковицу. Я помню все свои стихи. Или не все.
Я молчала. Очень долго. Так долго, что это стало неудобно не мне, а ей.
— Ты чего? — нахмурилась она. — Шутишь?
— Я не помню, — сказала я. Тихо. Горло сухое.
Она помолчала. Пожала плечами:
— Бывает. Мы много пили.
Я кивнула. Не помнила ни алкоголя, ни бутылок. Но фраза легла слишком легко. Как оправдание, которое всегда ждёт. «Много пили» объясняет всё. И ничего.
— Ты ушла раньше, — продолжила она. — Ещё до полуночи. Я думала, ты домой поехала.
До полуночи. Последний автобус — 00:15. Значит, между «ушла с Кита» и «остановка» — сколько? Пятнадцать минут? Час? Где я была?
— Ты ещё... — она начала и остановилась.
— Что?
— Про маму что-то говорила.
Внутри сжалось от боли. Не живот. Глубже. Как нитка через всё тело, и кто-то дёрнул.
— Что про маму?
Она посмотрела на меня. Потом отвела глаза.
— Забей. Не важно.
— Нет, что? Что я говорила?
— Я не помню точно. Что-то... Правда не помню. Все пьяные были.
Я хотела спросить ещё. Какими словами. Что именно. Но она уже смотрела в окно, и момент закрылся, как дверь в подъезде — тихо, без хлопка. Без домофонного ключа не открыть уже.
Мы ехали молча. За окном — дома, ларьки, деревья. Я смотрела и не узнавала, хотя ехала здесь сто раз. Как будто город за ночь пересобрали и некоторые куски встали не на место. Вот закрытый «1000 мелочей» — внутри пусто, но пластиковая ёлка с гирляндой мигает в витрине. Июль на дворе. Мигает сама для себя. Мне стало нехорошо от этого, и я не смогла понять, почему.
— Тебя как зовут? — спросила она.
Секунда. Имя было рядом, знакомое, но как будто не моё.
— Как ник, которым давно не пользовались.— Маша. Маша Стриж.
— Аня.
Аня. Простое имя. Такое не придумывают для обмана в автобусе.
Мы замолчали. Она — в телефон. Я — в окно. У меня дрожали пальцы. Чуть-чуть. Но я видела.
— Мне скоро выходить, — сказала Аня. Встала. Свитер свисал ниже бёдер, рукава болтались. Цитрусовое стало слабее. — Ну, пока.
— Пока.
Она вышла. Двери закрылись. Автобус поехал. Цитрусовый запах ещё держался секунд пять, как тепло от чужой руки на перилах. Потом — бензин.
Я смотрела на свои руки. Ладони грязные, от скамейки, от ночи. Под ногтём правого указательного — тёмная полоска. Откуда — не знаю.
Стихи про луковицу. У меня нет стихов про луковицу.
Я бы запомнила. Я бы запомнила?
За окном поплыл Проспект Мира — широкий, четыре полосы, трамвайные пути посередине. Фонари горят, хотя уже светло — никто не выключил. Книжная лавка закрыта, жалюзи опущены. Аптека с зелёным крестом. Табачка между аптекой и парикмахерской. В окне парикмахерской — никого, рано. Обычно там девушка стрижёт кого-то быстрыми точными движениями, я видела её много раз. Ни разу не зашла.
Вышла на своей остановке. Воздух другой — утренний, пыльный, чуть сладкий от пекарни через дорогу. Ноги шли сами. Я пыталась вспомнить ночь и укладывать по порядку:
Остановка. Холод.
Фонарь — двадцать секунд.
Бабушка. Или нет. Телефон сел.
Дождь, которого я не заметила. Уснула.
Всё?
Между «до полуночи» и «остановка» — провал. Как вырезанный кусок плёнки. Такое бывает. Я знаю, что бывает. От этого не легче, но я не пугаюсь, потому что пугаться бессмысленно. Пугайся, не пугайся — кусок не вернётся.
Мама позвонила. Телефон каким-то образом ожил. Десять процентов. Бывает, если полежит в тепле. Я смотрела на экран. Не брала. Не потому, что не хотела. Просто не знала, какой версией себя отвечать.
Позвонила снова.
— Ты где? — без приветствий.
— Гуляла, — сказала я.
Ложь легла как плед. Привычно. Тепло.
— Маш...
— Всё нормально, мам. Иду домой.
— Голос у тебя...
— Нормально.
Она вздохнула. Я представила: кухня, халат, чашка, телевизор. Мама существует в этих координатах, и они не меняются. Это утешает. Или должно утешать.
Сбросила. Написала Лизе: «жива». Хотела написать больше, начала, стёрла, начала снова, стёрла опять. Отправила «жива» и убрала телефон.
Двор. Подъезд. Лифт. Квартира.
Сняла кроссовки. Левый до сих мокрый от лужи. Правый — сухой. Поставила рядом. Мокрый и сухой. Вот что я точно знаю.
В квартире тихо. Не «уютно тихо», а пусто.
Кран на кухне капает. Я закрыла его.
Потом открыла снова. Потом закрыла.
Руки искали, что делать.
Легла на кровать в одежде. Потолок. Я смотрела на него и пыталась не думать про маму. Что я говорила про маму? Каким голосом, какими словами, каким-то людям, которых не помню, в месте, которое не помню, в ночи, которая должна была быть моей. Я хотела сидеть на остановке, ждать утра и быть классной.
А вместо этого — провал.
И Аня с пшеничными волосами, которая пахла цитрусом и знала моё лицо.
У меня нет стихов про луковицу. Наверное.