Глава 48
Маша уехала в воскресенье, в полдень, на том же 22-м маршруте, на котором приехала.
Перед выходом она прошла в гостиную, положила тетрадку на подоконник и вернулась в коридор. Ирина увидела и окликнула: «Маш, тетрадку забыла». Маша уже застёгивала куртку. «Нет», — сказала она, не оборачиваясь. Ирина открыла рот и закрыла. Спорить с Машей, когда та говорила вот так — коротко, без объяснений — было бесполезно, это Ирина знала ещё с первого визита, четыре года назад.
Дверь закрылась. В квартире стало на одного человека меньше, и это было слышно — не тишиной, а изменением качества воздуха, той особой пустотой, которая остаётся после людей, занимавших в доме больше места, чем их физический объём.
Тетрадка лежала на подоконнике. Мартовское солнце, бледное и ещё холодное, падало на серую обложку. Собака с карандашного рисунка смотрела в комнату.
Лёха лежал на подстилке и не подходил к тетрадке. Просто знал, что она там, как знал, что за стеной Виктор Дмитриевич пьёт чай, а за окном Волга идёт к югу. Некоторые вещи не требовали проверки.
Соня вернулась из детской с пластилином, устроилась за столом и начала лепить что-то сложное и необъяснимое. Ирина мыла посуду. Андрей сидел с ноутбуком. Воскресенье затекало в вечер медленно и без усилий, как всегда затекают воскресенья, которые прожиты правильно.
---
В понедельник с утра резко похолодало.
За ночь температура упала градусов на восемь, и набережная встретила их ветром, который шёл прямо с реки, плотный и речной, пахнущий водой и где-то далеко — льдом, хотя здесь Волга никогда не замерзала. Андрей надел шапку, которую не надевал с января. Лёха шёл рядом и думал, что март в городе N — это не весна, это зима, которая устала, но ещё не сдалась.
Набережная была почти пустая. Пенсионер с палками для скандинавской ходьбы, сосредоточенный и методичный. Женщина с коляской у дальнего конца, у самой церкви Знамения. Двое подростков на скамейке — в куртках, без шапок, с видом людей, которым холод не указ, потому что им семнадцать.
Лёха шёл и слышал город за набережной. Трамвай на проспекте Мира — далеко, за домами, но слышно отчётливо, рельсы звенели на повороте. Голуби на парапете церкви. Чьи-то голоса в парке за деревьями, двое взрослых, говорили спокойно, не кричали. Собаки на площадке — Бостон, он везде, его лай Лёха научился отличать от всех остальных, как различают голос знакомого в толпе.
Запах пришёл раньше, чем глаза успели найти источник.
Шерсть, земля, зима — это обычно, любая уличная собака так пахнет. Но под этим слоем было что-то ещё, запах без угрозы и без голода, без территориальной метки и без страха. Запах существа, которое думает. Лёха знал его изнутри, потому что сам так же пах, потому что в его теле жил человек, и человек думал, и это мышление оставляло след в запахе, неуловимый для большинства носов, но не для него самого.
Рыжая сидела на парапете у третьего фонаря от церкви Знамения.
Не в кустах, где пряталась всю зиму. На открытом месте, на виду, боком к Волге и мордой к дорожке. Двенадцать килограммов, рыжая с белой грудью и острыми стоячими ушами. Рёбра читались под шерстью даже на расстоянии — зима была долгой, и еды на улицах зимой мало. Но держалась прямо, сидела ровно, и это несоответствие между худобой тела и прямотой посадки Лёха отметил сразу.
Андрей чуть замедлил шаг.
Лёха не замедлил.
Он шёл ровно, с той же скоростью, пока между ними не осталось меньше метра, и остановился. Андрей остановился рядом, поводок слегка натянулся и тут же ослаб — Андрей дал слабину, почувствовав, что Лёха стоит спокойно.
Рыжая смотрела на него с парапета. Тридцать сантиметров высоты, и она пользовалась ими сознательно, сидела прямо, уши вперёд. Глаза жёлтые, светлые, с тёмными ободками вокруг зрачков. Слишком ясные для собаки, которая несколько месяцев провела на улице в мороз.
Она потянулась к нему носом, и Лёха не отступил.
Она обнюхивала его долго и серьёзно — не так, как обнюхивают при знакомстве, быстро и по верхам, а как обследуют, методично и с намерением. Шея. Грудь. Потом она прижала нос к его левому боку и замерла там, и Лёха стоял не двигаясь и чувствовал, как она слушает то, что билось у него внутри, то, что Антон Сергеевич видел на экране в виде серой камеры, которая сжималась и разжималась с фракцией выброса тридцать восемь процентов.
Она слышала это носом.
Потом подняла голову и выдохнула. Облачко пара в холодном воздухе, короткое и осторожное, как первое слово на языке, который ещё не выучил собеседник.
— Ну и ну, — сказал Андрей тихо, почти себе.
Рыжая покосилась на него и снова посмотрела на Лёху. В её взгляде не было ничего собачьего — не было ни призыва к игре, ни демонстрации подчинения, ни территориального вопроса. Было то, что Лёха видел иногда в зеркале над раковиной в ванной, когда Андрей чистил зубы и Лёха ждал у двери: взгляд существа, которое помнит, что было до.
Она спрыгнула с парапета. Встала рядом, чуть позади, и посмотрела в ту сторону, куда лежал их путь вдоль набережной.
Когда Андрей пошёл дальше, рыжая пошла следом. Метра на три сзади, по краю дорожки, след в след по утоптанному снегу, который за ночь покрылся тонкой коркой наста. Андрей оглядывался. Один раз, другой. Молчал.
Они шли так минут десять, до поворота, где набережная заканчивалась и дорожка уходила вверх, к панелькам.
Лёха свернул. Андрей свернул рядом.
На повороте рыжая остановилась.
Лёха обернулся один раз, уже с подъёма. Она стояла на краю дорожки, там, где набережная кончалась, и смотрела ему вслед. Ветер поднял шерсть у неё на боку, и рёбра стали видны отчётливее. Она не двигалась.
Потом угол панельного дома закрыл её от него, и дорожка пошла вверх, и наст скрипел под лапами, и Андрей молчал всю дорогу до подъезда.
---
Дома пахло супом. Соня лепила за столом — на столешнице оранжевые и синие следы пластилина, которые она не замечала. Ирина стояла у плиты. Всё обычное, всё на месте.
Лёха лёг на подстилку.
Андрей разулся, повесил куртку, прошёл на кухню. Ирина спросила «как погулял», он сказал «холодно», налил себе чай. Потом чуть помедлил.
— Ир, там собака на набережной. Рыжая, бездомная. Худая.
— Ну, — сказала Ирина осторожно.
— Ничего. Просто сказал.
Ирина посмотрела на него. Потом посмотрела на Лёху. Лёха смотрел в стену.
— Лёш, — сказала Ирина.
Он повернул голову.
— Ничего, — сказала она. — Просто.
Она вернулась к плите.
Соня подняла голову от пластилина.
— Ля думает, — сообщила она. — Вот так смотрит — значит думает.
Она показала — серьёзное лицо, взгляд мимо всего.
— О чём думаешь? — спросила она Лёху.
Он смотрел на неё. Она ждала.
— Ладно, не говори, — сказала Соня и вернулась к пластилину. — Я всё равно узнаю. Я всегда узнаю.
Шесть лет. Снайпер.
За окном Волга шла на юг, чёрная и холодная, не замерзая, не останавливаясь, потому что это была Волга и она просто шла, и никакой март не был для неё причиной остановиться.
Тетрадка лежала на подоконнике в гостиной. Собака с обложки смотрела в комнату.
Лёха закрыл глаза.
На набережной, у поворота, рыжая, наверное, всё ещё стояла. Или ушла. Он не знал. Он знал другое: она вернётся. Приходила каждый день с декабря, каждый день к тому же месту. Не за едой — еды он ей не давал. Не за теплом — теплее было в подворотнях. Приходила и смотрела.
Завтра утром он выйдет на набережную, и она будет там, и они снова встанут на расстоянии метра, и она выдохнет облачко пара, и он не отступит.
И когда-нибудь он поймёт, кто был до. Кем она была, в каком теле, в каком городе, до того как стала рыжей дворнягой на набережной в городе N, где Волга не замерзает и снег лежит до апреля.
Или не поймёт. Тоже вариант.
Сердце билось ровно. Тридцать восемь процентов, стабильно. Суп булькал на плите. Соня лепила. Пластилин был синий и оранжевый, и следы от него на столешнице складывались в узор, который никто не придумывал, но который был.