Глава 3
Книги занимали в комнате больше места чем люди. Это было правдой всегда — с тех пор как Глафира себя помнила, с тех пор как помнила комнату, — но только сейчас, когда Пахом лежал и не двигался и не переставлял их с места на место, не доставал нижние и не клал сверху новые, — только сейчас она увидела их по-настоящему. Увидела как вещи. Как предметы которые стоят, занимают пространство, отбрасывают тени.
Раньше они были живыми. Пока он был живым — они были живыми тоже. Продолжением его рук, его голоса, той части его которую нельзя было положить на кровать и накрыть одеялом.
Теперь он лежал. И они стояли, а между ними — расстояние в три шага которое он не мог пройти.
---
Тимур Назипович приходил утром.
Глафира уходила на смену до его прихода. Возвращалась — он уже ушёл. Они разминались как два маятника, качающихся в противоположные стороны, связанных одной точкой — Пахомом, его дыханием, его температурой которая то поднималась то опускалась, как будто организм не мог решить — сдаваться или нет.
Она спрашивала Анастасию Петровну: как сегодня?
Анастасия Петровна отвечала точно и без утешения. Это Глафира ценила больше, чем если бы та говорила: лучше, ничего, держится. Она говорила: температура тридцать семь и восемь, дышит ровнее чем вчера, принял бульон. Факты. С фактами можно работать.
Они не дружили. Это было бы неточным словом. Они существовали рядом с одной целью, как два инструмента в одних руках — и инструменты не дружат, они просто делают то, для чего сделаны.
Но однажды вечером Глафира вернулась раньше.
---
Дверь была прикрыта на два пальца. Сквозь щель слышан был тихий и спокойный голос Анастасии Петровны. Без интонаций, которые бывают когда читают для себя — с теми интонациями, которые бывают когда читают для кого-то, кто слушает.
Глафира остановилась.
— В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог —
Глаша стояла в коридоре и слушала, ноги отказались идти внутрь.
— Всё через Него начало быть, и без Него ничего не начало быть, что начало быть. В Нём была жизнь, и жизнь была свет человеков —
Анастасия Петровны не молилась, а читала. Между чтением и молитвой Глафира всегда чувствовала разницу: молитва просит, чтение — говорит. Анастасия Петровна говорила. Пахому. Пахом слушал — или не слушал, она не знала, она была за дверью и не видела его лица.
Она открыла дверь.
Анастасия Петровна подняла глаза от книги. Не смутилась — посмотрела спокойно, как смотрят когда делают то, что считают правильным, и не нуждаются в разрешении.
Пахом лежал с закрытыми глазами. Руки — вдоль тела, поверх одеяла. На лице — не то, что Глафира ожидала увидеть. Не раздражение, не усмешка. Покой. Тот особый покой который бывает когда слушаешь что-то давно знакомое — или что-то настолько древнее, что оно старше тебя и твоего несогласия с ним.
— Продолжайте, — сказала Глафира.
Анастасия Петровна посмотрела на неё ещё секунду. Потом опустила глаза в книгу.
— И свет во тьме светит, и тьма не объяла его —
Глафира сняла пальто. Повесила. Прошла к окну — туда, где она всегда садилась, на подоконник — и смотрела во двор, на дровяной сарай, на кошку которой уже не было, на мартовский снег который таял и не мог растаять до конца.
За её спиной — голос. Слова которые она не принимала умом — не могла, Пахом сам объяснял ей почему религия это инструмент, и объяснял точно, и она соглашалась. Но что-то в этом голосе, в этом ритме, в этих словах которые были написаны две тысячи лет назад людьми которые не знали ни станка ни мануфактуры ни плеврита, — что-то в этом действовало не на ум. На что-то другое. На ту часть которая не читала Маркса и не знала слова диалектика материализма и просто сидела на подоконнике и смотрела на тающий снег.
Она не помнила сколько времени прошло.
---
Анастасия Петровна ушла в десятом часу. Собрала саквояж, надела пальто и остановилась в дверях.
— Завтра утром, — сказала она.
— Да, — сказала Глафира.
Пауза. Анастасия Петровна смотрела на неё с тем выражением, которое бывает когда хочешь сказать что-то и не знаешь как это будет принято.
— Я не пыталась, — сказала она наконец. — Обратить. Я просто — он попросил.
— Я знаю, — сказала Глафира.
Это было правдой. Она знала. Пахом мог попросить — из любопытства, из исследовательского интереса, из того же импульса который заставлял его читать всё подряд, Некрасова и Маркса и Библию, потому что всё это были попытки ответить на один вопрос, просто разными языками.
Дверь закрылась.
---
Она подошла к стопке книг.
Библия лежала сверху — не Пахомова, Анастасии Петровны, она забрала её с собой. Но след остался: то место в стопке где она лежала, маленький прямоугольник пыли вокруг него, чистый прямоугольник где пыли не было. Книга которой не было — занимала место.
Глафира провела пальцем по корешкам.
Некрасов — старый, потрёпанный, с обложкой которая держалась на честном слове и на полоске бумаги которой Пахом когда-то её подклеил. Она открыла наугад.
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Она помнила как он читал это вслух. Не красиво — у него не было актёрской читки, он читал как говорил, с паузами не там где стояли запятые, а там где ему нужен был воздух для следующей мысли. И от этого стихи становились другими — не стихами, а чем-то более жёстким, более настоящим, как будто рифма была случайной, а правда — намеренной.
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
Она закрыла книгу.
Это была первая книга которая изменила её взгляд. Не объяснила — показала. Ленин объяснял почему мужик стонет. Некрасов просто показывал — вот, смотри, он стонет, ты видишь? И от этого показывания что-то сжималось — не сердце, что-то глубже, что-то безымянное которое сжималось и не разжималось.
Она поставила Некрасова обратно и достала Маркса.
---
Капитал она прочла не весь — Пахом говорил: весь не нужно, главное понять механизм, дальше сам. Она поняла механизм. Это похоже на то как устроен ткацкий станок — один раз увидев изнутри, больше не смотришь на него как на данность, видишь как на конструкцию, как на решение принятое кем-то когда-то, а значит — могло быть принято иначе.
Книга была тяжёлой физически. Толстая, в тёмном переплёте, с мелким шрифтом и сносками которые иногда были интереснее основного текста. Пахом читал её с карандашом — его пометки на полях, те самые, которые она любила читать как чужой разговор. Восклицательные знаки там где он соглашался. Вопросительные там где сомневался. Одно место — она нашла его сразу, помнила страницу — было подчёркнуто дважды, жирно, и рядом написано одно слово: ДА.
Она не помнила что там было написано. Открыла.
Капитал — это мёртвый труд, который, как вампир, оживает лишь тогда, когда всасывает живой труд, и живёт тем полнее, чем больше живого труда он поглощает.
Мёртвый труд который всасывает живой.
Она сидела с книгой на коленях и думала о своих руках. О том что её руки делали каждый день двенадцать часов — и что от этого делания оставалось в ней, а что уходило. Уходило много. Больше чем оставалось. Это был факт который она знала телом, ещё до Маркса, ещё до Пахома. Маркс дал ему имя. Имя было точным.
Когда вещь названа точно — с ней можно что-то сделать.
Это и был ответ. Не Библии — та обещала справедливость после. Не Некрасова — тот показывал несправедливость сейчас. Маркс давал инструмент: механизм, имя, возможность.
Три книги — три ответа на один вопрос. Почему больно. И что с этим делать.
Она не принимала первый ответ. Принимала второй и третий — как принимают не веру, а инструмент. Инструментом можно работать.
---
— Глаша.
Она подняла голову.
Пахом смотрел на неё. Глаза — открытые, ясные, без той мутности которая бывала когда температура поднималась. Сегодня — ясные.
— Ты давно пришла.
— Да.
— Слышала, что мне Анастасия читала?
— Да.
Он помолчал. Попытался повернуться на бок — она встала, помогла, подложила подушку. Он лежал теперь лицом к ней, к стопке книг за её плечом.
— Она хорошо читает, — сказал он.
— Хорошо.
— Ты не злись там, сестрёнка.
— Я не злюсь.
Это было правдой. Она проверила — внутри, там где обычно жила злость, острая и быстрая, — не нашла. Нашла что-то другое. Что-то тихое и неудобное, как камень в ботинке который не мешает идти, но напоминает о себе с каждым шагом.
— Это просто слова, — сказал Пахом. — Старые слова. Им две тысячи лет.
— Я знаю.
— И Некрасову сто. И Марксу тоже скоро.
— Маркс не устарел.
— Нет, — согласился он. Улыбнулся — тем же уголком, той же улыбкой. — Не устарел. Жалко.
— Почему жалко?
— Потому что если бы устарел — значит всё уже исправили. А раз не устарел — значит ещё нет.
Она смотрела на него. Думала: откуда в нём это — говорить точно, говорить так, что слово встаёт на нужное место и не двигается. Это был не ум — умных она видела разных. Это было что-то другое. Слух, может быть? Он наверное слышал где-то эту правду.
— Прочти мне, — сказал он.
— Что прочесть.
Он назвал. Она не сразу нашла книгу — она была не в стопке, а за стопкой, прислонена к стене, как будто он задвинул её туда намеренно — или она сама отступила, уступила место другим.
Глафира достала её. Открыла. Нашла страницу которую он назвал.
Свеча на столе горела ровно — без сквозняка, без ненужных подмигиваний.
Она начала читать.
Голос у неё был не такой как у Анастасии Петровны — не тихий и не ровный. Голос у неё был Пахомовым — с паузами не там где запятые, а там где нужен воздух. Она не замечала этого. Она просто читала.
Пахом слушал. Глаза закрыты. Руки вдоль тела.
За окном — март. Снег который не мог решить — таять или нет.
---
Она читала долго. Свеча укоротилась на треть прежде чем она заметила что он спит. Не умер, ведь дыхание ровное, чуть слышное, поверхностное как всегда но сейчас — спокойное. Спокойствие было другим чем то, что она видела когда он слушал Библию. То было покоем снаружи. Это — изнутри.
Она закрыла книгу.
Посидела ещё — с закрытой книгой на коленях, в тишине, при огарке свечи. Думала о том что прочла. О том что слова — любые слова, старые и новые, церковные и революционные, поэтические и научные — делают одно: они берут то что внутри человека и выносят наружу, дают форму, дают имя, дают возможность передать другому человеку. Без слов — только ты и твоя боль и твоя радость и твоя злость, и они умрут вместе с тобой. Со словами — передаётся. Остаётся.
Пахом понял это раньше неё. Поэтому и книги. Поэтому и читал вслух.
Поэтому и читал мне, — подумала она. Он передавал. Он знал что передаёт.
Свеча догорела и Глаша сидела в темноте и слушала его дыхание. Восемнадцать вдохов. Двадцать пять. Сорок.
---
Он умер на рассвете так тихо, что она не услышала, только почувствовала через сон. Теперь дыхание которое она считала перестало быть ритмом и стало тишиной, и тишина была другой чем обычная ночная тишина. Она стала плотной, точнее сказать окончательной, словно последняя страница книги после которой уже не будет слов.
Она сидела рядом ещё долго. Потом взяла его руку. Холодная уже — или ей казалось. На столе — книги. Некрасов, Маркс, та которую она читала вслух. За стопкой — след от Библии, чистый прямоугольник где пыли не было.
*Три книги,* — думала она. — *Три ответа на один вопрос.*
*Почему больно. И что с этим делать.*
Библия говорила: терпи, после смерти будет иначе. Некрасов говорил: смотри, вот оно, не отворачивайся. Маркс говорил: назови. Назови механизм. Назови точно. Тогда с этим можно работать.
Она не принимала первый ответ. Она слышала его этой ночью в голосе Анастасии Петровны и чувствовала его в том как Пахом лежал — с покоем снаружи. Она не принимала — но понимала зачем он нужен тем, кому больно и нет других слов.
Второй ответ она приняла давно. С тех пор как научилась смотреть и не отворачиваться.
Третий — приняла в шестнадцать лет, ночью, при огарке, пока Пахом спал. Приняла как инструмент. Как руки принимают станок — не потому что любишь, а потому что им можно работать.
Теперь она одна. И книги — с ней. И то что он передавал — в ней. И это не утешение и не радость, это просто — факт. Как тридцать семь и восемь. Как поверхностное дыхание. Как рассвет за окном — серый, мартовский, никого не спрашивающий.
Она встала резко и открыла окно.
Мартовский воздух вошёл в комнату — холодный, с запахом воды и льда который тает. Свежий воздух в комнате где долго болели.
Пахом лежал. Руки вдоль тела. Лицо — завершённое.
— Я поняла! — сказала она громко уверенным голосом. Вслух. В комнату. В утро этого мира.
Она не знала что именно поняла. Но это было правдой.
---
Тимур Назипович Хусаинов пришёл в восемь утра и нашёл их так: Глафира стояла у открытого окна, за её спиной на кровати — Пахом. Она не обернулась когда он вошёл. Он сделал то что нужно было сделать — молча, быстро, с той точностью которая была его инструментом. Потом встал рядом с ней у окна.
*Они стояли и смотрели на двор. Дровяной сарай. Небо над двором.*
*— Он просил вас читать? — спросил он.*
*— Да, — сказала она.*
*— Что?*
*Она назвала. Он кивнул. Он знал эту книгу.*
*Анастасия Петровна пришла позже. Увидела открытое окно и закрыла его — тихо, без слов. Потом достала из саквояжа Библию и положила на стол рядом с другими книгами. Не вместо. Рядом.*
*Глафира посмотрела на неё. Анастасия Петровна посмотрела на Глафиру.*
*Ни одна не сказала ничего. Этого было достаточно.*