Глава 6
Ящик с книгами она поставила под кровать в первый же день в новой комнате.
Это было в апреле. Комната у Нюры — дальняя, с окном на крышу сарая. Кровать, табурет, крюк для пальто. Ящик не поместился бы ни на полку, ни под стол, — только под кровать, и там он встал, притёртый к стене, и с тех пор она засыпала поверх него. Пахомовы книги под спиной, через доски, через матрас. Каждую ночь.
Она не думала об этом специально. Просто — спала, и они были там. И это было достаточно. Первые недели после марта достаточно было очень немного.
———
Апрель и май прошли как проходит что-то через что надо пройти: телом вперёд, не смотря.
Смена в семь. Станок. Восемь часов шума которого уже не слышишь, потому что стал его частью. Обед — хлеб, кипяток. Ещё четыре часа. Домой. Есть что было. Спать.
Тело знало что делать без неё. Она позволила.
В мае она заметила, что читает снова. Не заметила как началось — просто однажды вечером обнаружила себя с книгой на коленях, с Пахомовым восклицательным знаком на полях. Он ставил восклицательный там, где ему было важно. Она сидела и смотрела на этот знак и думала: он ставил это в спешке или медленно? Стоя или сидя? Это тоже была форма разговора — одностороннего, запоздалого, но всё-таки.
В июне что-то вернулось.
Она вышла однажды утром на крыльцо и воздух был другим — влажным, с запахом реки и нагретого камня, и небо стояло высоко. Она подняла лицо. Закрыла глаза. Одну секунду — просто стояла и дышала. Потом пошла на смену.
Это было небольшое, но это было.
———
Станок она знала на слух.
Тридцать второй, у дальней стены, у окна — хорошее место, с ним три года. Батан, бёрдо, челнок, ремезы — она не думала об этих словах, когда работала: думать было медленно, слышать — быстро. Ровный ритм, правильный, и внутри него — она, часть его, по нитке, по сантиметру.
Неисправность она слышала за секунду. Высокий призвук, почти на краю — нить натягивалась иначе, готовилась. Она останавливала. Связывала. Запускала. Мастер один раз спросил: как знаешь? Сказала: слышу. Он не поверил — но привык.
Пахом говорил: понять механизм — значит перестать ему подчиняться. Она думала тогда, что он говорит про капитализм. Он говорил про всё.
В середине смены, когда тело входило в ритм и руки работали без неё, голова была свободна. В этой свободе она думала о нём — не с болью, боль ушла или опустилась глубже, — думала как думают о человеке который много дал и которому уже не отдашь. Что бы он сказал. Что бы подчеркнул. Иногда — что бы возразил, потому что он умел возражать так что это было подарком.
———
Первое собрание — в сентябре, в подвале на Большом Сампсониевском. Нюра потянула за рукав.
Низкий потолок. Керосиновая лампа. Человек двенадцать за столом — рабочие, один студент, одна женщина лет сорока с видом человека который всё это слышал и пришёл проверить, слышат ли другие.
Говорил рыжий — Семён, она узнала имя позже. Говорил про войну, про рабочий контроль, про заводы в Европе. Говорил хорошо: быстро, с убеждением, которое было физическим — как тепло от печки, которое чувствуешь кожей раньше чем успеваешь подумать тепло ли. Люди кивали. Нюра кивала громко, всем телом.
Потом — чай, разговоры, кто-то достал газету.
Семён сказал что-то про германский пролетариат. Глафира услышала неточность так же как слышала станок — по призвуку, по отклонению. Здесь что-то не так. Здесь смещено на полтора абзаца и вывод уходит не туда.
Она сказала. Тихо, одной фразой. Поправила.
Все посмотрели на неё. Семён — тоже. Пауза, секунда. Потом засмеялся — не обиженно, открыто, зубасто, с тем смехом который бывает у людей когда их застают врасплох и им это нравится.
— Права. Семён.
— Глафира.
Они не пожали руки. Просто — назвали имена.
Дома она нашла то место у Маркса. Перечитала. Семён был неправ именно там, где она сказала. Закрыла книгу. Легла. Подумала: приду ещё.
———
Осенью мастер Егор Кузьмич объявил о снижении жалованья.
Военное время, сказал он. Издержки. Хозяин говорит.
Лицо у него было как всегда — виноватое, как у человека который знает что он передаточное звено и не может этого изменить, и от этого виноват вдвойне: и за решение, и за то что передаёт.
Глафира стояла в первом ряду. Смотрела на его лицо и думала: вот механизм. Вот он в действии — война подняла цены, хозяин перекладывает, рабочие едят меньше, работают столько же. Она видела это не как несправедливость — как конструкцию. Конструкцию, у которой есть точки. Точки, в которых она сдвигается.
— Нельзя, — сказала Глафира.
В цеху была тишина, и её услышали все.
— Нельзя снижать жалованье без согласия работниц. Даже по нынешним законам.
Она знала это из газеты которую читали в воскресенье. Статья была средней, автор путал рабочее право с гражданским, но нужное она запомнила.
Егор Кузьмич открыл рот. Закрыл. Рядом — Нюра, тихо: да. И ещё кто-то. И ещё.
Жалованье не снизили.
Она не думала о победе. Думала о том что нашла точку — и точка сдвинулась. Одна. Сегодня.
———
В конце февраля она шла с вечерней смены по Большому Сампсониевскому.
Холодно. Темно. Фонари через один. В кармане пальто — Пахомова брошюра, серая обложка, та самая. Она носила её с весны — не зная зачем, может потому что бумага хранила тепло. Может потому что так было легче идти.
На углу она остановилась.
Очередь. Длинная, женская, неподвижная — булочная, хлеб, шесть утра ещё не наступило, а очередь уже есть. Она смотрела на эти спины, на платки, на детей которые не плачут — они никогда не плачут в очередях, она давно заметила, — и думала о станке. О том высоком призвуке, который слышен за секунду до разрыва. Об умении останавливать раньше.
Что-то готовилось порваться.
Не нить. Что-то большее — она не знала слова, Пахом, может быть, знал бы, — что-то которое держало эти очереди, эти платки, этих детей которые не плачут, потому что научились. Что-то которое держало её на этой смене, двенадцать часов, пятьсот семьдесят тысяч движений рук и слуха — она не считала, тело считало. Что-то которое держало Егора Кузьмича с виноватым лицом, и хозяина которого она видела один раз в год, и Семёна с его горячей верой, и самоё её — в этом дворе, в этом кармане, с этой брошюрой.
Она стояла и чувствовала как оно натягивается.
Не знала что через три недели. Тело знало.
Повернулась. Пошла домой. Брошюра в кармане была тёплой, почти как живая. Небо над Выборгской стороной — тёмное, высокое, и в этой высоте уже собиралось что-то чему пока не было имени. Именем занимались другие — в Смольном, в Таврическом, в подвалах с керосиновыми лампами. Она занималась станком. Она занималась точками в которых механизм сдвигается.
Этого было достаточно. Пока — достаточно.
Механический ткацкий станок образца 1890-х годов весил четыреста килограммов и производил восемьдесят прокидок в минуту. За двенадцатичасовую смену через руки и слух Глафиры Романовой проходило примерно пятьсот семьдесят тысяч движений. Нить рвётся прежде чем рвётся — за секунду, по изменению звука. Это не чутьё. Это знание устройства. Знание устройства — это первое условие. Второе — решиться остановить.