Глава 7
Она пришла раньше.
Смена кончилась в четыре — мастер отпустил неожиданно, что-то с поставкой, хлопок не пришёл вовремя, полцеха домой. Глафира вышла в четыре и подумала: Наташа до семи.
Можно было пойти домой. Можно было зайти в читальню на Литейном. Можно было много чего.
Она пошла к лавке.
Не думала об этом — просто ноги пошли, как идут к знакомому месту. Потом заметила куда идёт и не изменила направления. Только отметила: вот как.
Галантерейная лавка Зильберштейна занимала первый этаж дома на Невском — тесная, с низким потолком. Запах который Глафира не умела бы назвать, но узнавала сразу: что-то тканевое, пыльное, с нотой дерева и нафталина. Запах вещей которые ждут.
В дверях — колокольчик. Маленький, медный, тихий.
Абрам Исаакович стоял за прилавком и записывал что-то в тетрадь. Маленький, аккуратный, в фартуке, в шляпе которую он, судя по всему, снимал только дома. Поднял глаза — посмотрел с тем выражением человека который видит незнакомое лицо и вежливо ждёт объяснений.
— Я к Наташе. К Наталье. Она у вас работает.
— Знаю кто такая Наталья, — сказал он. Голос ровный, с лёгким акцентом который она не сразу определила. — До семи работает. Подождёте?
— Если можно.
Он кивнул — коротко, как кивают когда разрешают что-то не обсуждая.
— Садитесь. — Указал на табурет у стены. — Чай будете?
Она хотела отказаться. Потом подумала: зачем отказываться.
— Буду.
Чай был крепким. Он принёс из задней комнаты, поставил перед ней без лишних слов, вернулся за прилавок. Она сидела и смотрела на лавку.
Коробочки — подписаны, выровнены, каждая на своём месте. Нитки — по цветам, от светлого к тёмному, слева направо, как строчки в книге. Пуговицы — отдельно, по размеру, по материалу. Порядок не декоративный — рабочий. Взять нужное быстро, найти без поиска, не терять время на поиск. Человек который так устраивает пространство думает о времени — своём и чужом.
— Вы давно знаете Наталью? — спросил он, не поднимая глаз от тетради.
— С прошлой зимы.
— Хорошая девушка, — сказал он. Без интонации оценки — как говорят о том что считается установленным фактом. Не «по-моему», просто — факт.
Глафира подумала: да. И поняла что думает это не впервые, только впервые словами.
Промолчала.
Наташа появилась из задней комнаты без четверти пять. Вышла с тряпкой в руках, увидела Глафиру — и на полшага замедлилась. Именно на полшага, не остановилась, пошла дальше. Но замедление было, и Глафира его заметила.
— Ты пришла.
— Смену отпустили рано.
— Давно сидишь?
— Нет.
Наташа положила тряпку. Поправила волосы — пальцы за ухо, чуть быстро, чуть нервно. Этот жест Глафира знала уже наизусть: когда Наташа не знала что делать руками — она поправляла волосы.
— Абрам Исаакович, я могу уйти пораньше?
Голос ровный, без просьбы в нём — просто вопрос. Она умела так: спрашивать без унижения, так что вопрос не давил ни на кого.
Абрам Исаакович посмотрел на часы. Посмотрел на Глафиру. Посмотрел на Наташу.
— Идите. Завтра придёте на полчаса раньше.
— Спасибо.
— Не надо благодарить за справедливый обмен.
Он сказал это серьёзно, без иронии. Глафира посмотрела на него. Он уже писал в тетради.
Наташа собиралась — пальто, платок, сумка. Глафира сидела и смотрела. На то как Наташа завязывает платок — чуть туго на правом узле, потом поправляет, потом решает что и так. На её руки — не такие как её собственные, с чернильным пятном на указательном пальце правой. Маленькое, тёмное, въевшееся. То самое — она видела его первым на той лестнице, в день переезда.
— Ты пила чай? — спросила Наташа.
— Да.
— Он хороший чай заваривает. Никогда не говорила ему — он и так знает.
Глафира посмотрела на Абрама Исааковича. Тот не поднял головы, но в углу рта — что-то, не совсем улыбка, что-то меньше. Слышал.
— Вы не торопитесь? — сказал он вдруг.
Они обе остановились.
— Я хотел спросить. — Он отложил перо. Посмотрел на Глафиру. — Вы с мануфактуры?
— Да.
— Сампсониевская?
— Да.
Он кивнул — то движение которое она уже знала: записывающее, считающее.
— Там говорят про стачку.
— Говорят.
— И что вы думаете?
Маленький человек в шляпе, за прилавком с пуговицами — смотрел на неё с тем выражением которое она видела у Пахома когда тот спрашивал всерьёз. Не для разговора. Для ответа.
— Думаю что давно пора.
— Пора, — повторил он. Без согласия, без несогласия. — А потом?
— Что потом?
— Стачка кончится. Хорошо кончится, плохо — кончится. Что потом?
— Потом будет больше. Одна стачка — не конец. Это начало.
Наташа стояла у двери и молчала. Глафира краем внимания чувствовала её — как чувствуют источник тепла, не глядя прямо.
— Начало чего? — спросил Абрам Исаакович.
— Нового порядка. Власти рабочих. Конца того что сейчас.
Он помолчал. Встал — медленно, с тем движением немолодого человека который привык вставать осторожно. Прошёл к окну. Смотрел на Невский — на людей, на трамвай, на серый февральский день. Спиной к ним.
— Я слышал это раньше, — сказал он. Не ей — в окно. — В девяносто пятом. В девятьсот пятом. Конец того что сейчас. Новый порядок. Справедливость.
— Тогда не получилось. Теперь получится.
— Почему теперь?
— Условия другие. Война, голод, армия разложена—
— Я читал Ленина, — сказал он. Тихо.
Глафира замолчала.
— Я читал Маркса. Читал Герцена. Много умных людей объясняли почему на этот раз всё будет иначе. — Он обернулся от окна. Посмотрел на неё — и в его взгляде не было враждебности и не было усталости, а было что-то что она не сразу назвала. Знание. Конкретное, личное, нетеоретическое. — В тысяча девятьсот третьем году в Кишинёве убили сорок девять человек. Женщин. Детей. Мужчин. Потому что они были евреями. Власть смотрела.
Наташа у двери — тихо, совсем тихо.
Глафира хотела сказать: революция не про евреев. Услышала это внутри — и не сказала. Потому что это было бы неточно. Нет — хуже чем неточно. Это было бы то самое что он описывал: про всех, но некоторых чуть меньше.
Молчала.
— Я не спорю с вашей теорией, — сказал он. — Теория хорошая. Я говорю про практику.
— Я не знаю что будет с евреями при новом порядке, — сказала она наконец. — Знаю что сейчас — плохо. И знаю что если не пытаться — будет так же.
— Может хуже.
— Может хуже.
Это она произнесла без спора. Могло хуже — она знала это. Принимала это знание как принимают что нить может порваться и всё равно запускают станок. Потому что не запускать — хуже.
Абрам Исаакович смотрел на неё ещё секунду. Потом кивнул — не согласием, чем-то другим. Принятием разговора как разговора равных.
— Хорошо говорите, — сказал он. — Ваш отец так говорил?
— Брат.
— Брат. — Пауза. — Он где сейчас?
— Умер.
Он ничего не сказал. Посмотрел на неё — так смотрят люди которые знают про потерю не из книг, у которых это знание в теле, не в голове. Этого взгляда было достаточно. Слов не нужно.
— Идите, — сказал он. — На Невском сегодня неспокойно. Дворами идите.
На улице — февраль. Холодно, ветер с Невы, снег который не мог решить — идти или нет. Они шли рядом. Первые минуты молчали.
Глафира думала об Абраме Исааковиче. О том как он стоял у окна. О Кишинёве — она знала это слово, знала год, знала цифру, но никогда не думала о ней так: сорок девять человек, и это не история, это чья-то практика, чей-то незакрытый счёт. Она была права в теории. Он был прав в практике. Между ними — пространство которое теорией не закрыть.
Может, держать оба знания одновременно — это и есть честность. Не выбирать одно.
— О чём вы говорили? — спросила Наташа.
— О революции. О погромах.
— И?
— И оба правы по-своему.
Наташа молчала. Потом:
— Он всегда так. Скажет что-то — и непонятно как отвечать. Я просто киваю.
— Не надо кивать.
— Знаю. Я мастерица.
Она сказала это без жалобы — просто, почти весело. Глафира посмотрела на неё сбоку, коротко: Наташа улыбалась — не для кого-то, внутренне, той улыбкой которую Глафира видела редко и которую успевала заметить только вот так, сбоку, пока та не ушла.
Отвела взгляд.
Шли дворами — как он советовал. Арки, подворотни, верёвки для белья. Петроград дворами — другой город, тихий, домашний, с запахом варёного и дров.
В одном дворе Наташа остановилась.
— Смотри.
На заборе — кот. Рыжий, крупный. Смотрел на них с полным равнодушным владением всем что видел — забором, двором, ими.
— Один в один Абрам Исаакович, — сказала Наташа.
Глафира посмотрела на кота. Потом засмеялась — коротко, неожиданно для себя. Потому что это было точно.
Наташа тоже засмеялась. Они стояли во дворе, в феврале, и смеялись, а кот смотрел на них с достоинством человека который слышал и это и кое-что похуже.
Потом пошли дальше.
Расстояние между ними стало другим — Глафира это чувствовала, не умом, ногами. Шли ближе. Не сговариваясь.
На Литейном — гул.
Они обе услышали одновременно. Остановились.
Гул шёл со стороны Выборгской — низкий, плотный, многосоставной. Не машины. Люди. Много людей которые идут в одну сторону и от этого становятся одним.
Наташа смотрела туда. Лицо серьёзное, внимательное — с тем выражением которое Глафира знала: человек слышит и думает, не торопится с ответом.
— Это с мануфактуры, — сказала Глафира.
— Твоей?
— Может нашей. Может других.
Она смотрела на Наташу — на её лицо в котором не было ни тревоги ни восторга, а было что-то точнее обоих. Что-то честное. Человек который видит большое и не уменьшает его, чтобы не бояться.
— Идём, — сказала Глафира.
— Куда?
— Посмотрим.
Наташа посмотрела на неё. Пауза — в одно дыхание.
— Идём, — сказала она.
И пошла рядом. Плечо к плечу, в ногу — впервые в ногу, Глафира заметила и ничего не сказала.
Гул нарастал. Февраль нарастал. Впереди — Выборгская, красная ткань, начало того что потом назовут по-разному. Но сейчас — только двор. Только шаги. Только плечо рядом с плечом в холодном петроградском воздухе.
Абрам Исаакович Зильберштейн закрыл лавку в семь. Записал в тетрадь расходы — аккуратно, каждая позиция отдельно. Запер ставни. Надел пальто и шляпу.
Шёл домой той же дорогой что двадцать лет — мимо тех же домов, тех же подворотен. Город звучал иначе. Он слышал это по давлению в ушах, раньше чем увидел глазами.
Думал о девушке с мануфактуры. О том как она не сказала «революция не про евреев» — остановилась в последний момент, на краю. Большинство не останавливается. Она остановилась. Это что-то значило. Он не знал точно что.
Думал о её брате которого она не назвала по имени.
Дошёл до своей улицы. Постоял. Потом вернулся и написал письмо племяннику в Варшаву. Давно не писал. Пора было написать.