Глава 9
Утром двадцать седьмого февраля Семён пришёл без предупреждения.
Было начало шестого. Глафира не спала — лежала и слушала город, который звучал иначе чем вчера, иначе чем когда-либо. Звук был плотный, многосоставной, как ткань из нескольких нитей одновременно — и все нити тянули в одну сторону.
Она лежала и думала: что-то произошло ночью. Не слышала что — просто знала, тем же чувством которым слышат станок за секунду до разрыва. Давление в городе изменилось.
Семён постучал кулаком.
Нюра открыла заспанная. Семён вошёл ещё в дверях:
— Волынцы подняли бунт. Ночью. Офицера убили — своего, который приказал стрелять. И пошли. К преображенцам, к литовцам, все переходят. Глаша, надо идти на Литейный, к арсеналу, пока не закрыли.
Глафира уже сидела на кровати. Слушала и параллельно считала — быстро, привычно. Волынский полк. Не рабочие — солдаты. Если солдаты переходят — механизм сломался на уровне который был последним. Пахом говорил: армия это последнее. Когда армия переходит — не ломается, меняется. Это важно понимать правильно.
Он это знал в теории.
— Сколько у нас времени, — сказала она.
— Не знаю. Может час. Может меньше.
Она встала. Оделась. Семён смотрел в пол с тем выражением человека у которого руки не знают куда деться.
— Наташу возьмём? — спросила Нюра.
Глафира застегнула пальто.
— Она сама решит.
Наташа открыла дверь на первый же стук — стояла уже одетая. Увидела их лица и не спросила ничего.
— Идёте куда-то, — сказала она. Не вопрос.
— На Литейный. К арсеналу.
Пауза — в одно дыхание.
— Иду, — сказала Наташа.
Она вышла и притворила дверь — тихо, не хлопнув. Елизавета Карловна спала. Этот жест — тихо притворить дверь, не разбудить — Глафира заметила и отложила. Она замечала такие вещи в людях: как они уходят.
К Литейному они шли быстро. Город уже был другим — не тем что вчера, не тем что позавчера. На Большом Сампсониевском шли группами, с красными лентами на рукавах, с лицами которые что-то решили. На мосту — солдат без шапки, красная лента на штыке, улыбался всем кто проходил. Нюра сказала что-то — Семён ответил — Глафира слышала голоса рядом но шла и думала своё: армия переходит, это последнее, Пахом был прав.
Наташа шла слева, молча.
На Литейном — поток. Тысячи людей которые шли в одну сторону и от этого стали одним. Толпа несла — не ты идёшь, тебя несёт, как течением, и если упасть — конец. Она почувствовала как Наташина рука берёт её руку — крепко, пальцы в пальцы. Горячие ладони — её, холодные — Наташины. Или наоборот. Она не помнила потом кто взял первым. Это было неважно. Важно было то что держание было крепким, не случайным, не из страха потеряться — крепким как держат что-то что не хотят отпускать.
Глафира шла и думала ни о чём.
Арсенал.
Ворота — одна створка сорвана с петель, лежит на мостовой, вдавленная в снег сотнями ног. Солдат внутри стоял у штабеля и раздавал — методично, без слов. Брал сверху, протягивал. Лицо серое, руки работали сами.
Глафира смотрела на штабель и думала: она держала в руках многое. Детали станка, инструменты, ящик с книгами который весил как маленький человек. Ничего подобного этому не держала.
Перестала думать. Наташина рука отпустила её — поток немного разошёлся у ворот. Глафира подошла. Протянула руку.
Солдат дал ей винтовку.
Тяжелее чем она думала. Приклад упёрся в снег. Она перехватила, закинула на плечо. Металл холодный даже через рукавицу. Руки нашли цевьё сами — без решения, пальцы легли точно, как ложатся на рычаг батана который знаешь с закрытыми глазами.
Посмотрела на Наташу.
Наташа стояла рядом — смотрела на штабель, на руку солдата с протянутым прикладом.
Глафира знала уже: не возьмёт. Не потому что боится. По другой причине — это не её инструмент, у неё другой, она работает иначе, с другой точностью, в другом месте. Глафира знала это о ней — когда успела узнать, не считала, просто знала.
— Бери, — сказала она. Не потому что ожидала. Потому что хотела — вместе.
Наташа посмотрела на неё. Качнула головой — едва.
Солдат пожал плечами. Повернулся к следующему.
Глафира кивнула. Без осуждения — с принятием. Пахом говорил однажды: у каждого инструмента своя работа, молоток не хуже иглы. Она тогда не знала про кого он говорит. Сейчас знала.
Семён рядом — с винтовкой, веснушки горят, щёки красные, улыбается. Ему сейчас хорошо и он не скрывает. В этой неумелости скрывать — что-то живое.
Дальше — вместе. Но по-разному.
Глафира с винтовкой, в потоке. Наташа рядом, чуть сзади — держится за её локоть, за тот кусок пальто где рука сгибается. Не за руку — за локоть, за сгиб. Не ведут и не тащат — просто: рядом, я здесь. Глафира чувствовала это держание и не изменяла шаг — шла так чтобы оно не прервалось.
Дым. Суд горел. Жар — за полквартала, сухой, настоящий. Снег таял под ногами, чёрная каша. Хлопья сажи садились на плечи, на платки, на лица.
Она шла и вдруг почувствовала — прикосновение к щеке. Лёгкое, быстрое. Большой палец — провёл по скуле, убрал что-то тёплое и мягкое. Сажа. Наташа стёрла сажу с её щеки, не останавливаясь, не говоря ничего.
Глафира не повернулась. Просто — подалась щекой, чуть, на полудвижение, навстречу этому пальцу. Потом пошла дальше.
Думала: она не спросила разрешения. Просто — увидела и стёрла. Как стирают что-то что не должно быть на человеке которого ты видишь. Это было — что-то. Она не называла это словом. Слово было рядом, она его знала, но произносить — пока нет.
На Шпалерной — тюрьма. Ворота открыли с двух сторон, и из них вышел звук — не крик, что-то без слова, что-то что бывает когда много людей выдыхают вместе после долгого.
Пошли люди. Разные — быстро, не оглядываясь, в толпу, раствориться. Один остановился.
Старик. Маленький, в арестантском, с бородой которая отросла больше чем нужно. Остановился на пороге — там где кончалось одно и начиналось другое. Поднял голову.
Смотрел на небо.
Просто стоял и смотрел. Не молился, не плакал. Февральское небо — серое, низкое, обычное. Он смотрел на него как на что-то которого боялся не увидеть.
Глафира стояла и не двигалась.
Вот для чего. Не лозунг, не теория, не механизм котла — этот старик и это небо. Для этого Пахом читал ей вслух при одной свече, для этого Маркс писал длинно и точно, для этого она несла красную ткань по Невскому. Чтобы человек мог выйти на порог и смотреть на обычное серое небо столько сколько захочет. Без срока. Без разрешения.
Она знала — тем чувством которым слышат станок — что Наташа тоже смотрит. Что они стоят рядом и смотрят на одно. Думают по-разному — каждая своим устройством, своим способом — но на одно. Как тогда на набережной: он говорил про рабочий контроль, она смотрела на воду, и это было одно и то же.
Наташа не сказала ничего. Глафира тоже.
Этого было достаточно.
На углу Шпалерной их разорвало.
Поток раздвоился резко: часть к тюрьме, часть к Таврическому. Глафиру понесло влево. Наташу — вправо.
Она почувствовала как пальцы соскользнули с её локтя. Сначала — слабее, потом — ничего. Обернулась.
Наташа — уже среди других пальто, поток нёс её вправо, она не могла остановиться, в потоке нельзя, упадёшь. Она смотрела на Глафиру — через нарастающее расстояние, через головы и плечи. И звала — Глафира видела по губам: «Глаша» — крик который не долетел, который утонул как камень в Неве, потому что гул вокруг поглощал всё.
Она не могла обернуться. Поток нёс. Обернуться — упасть.
Но она видела этот взгляд последнюю секунду — тот взгляд через расстояние, который говорил не просьбу и не страх, а что-то проще: я здесь. Я вижу тебя.
Потом Наташу не стало видно. Толпа сомкнулась.
Глафира шла дальше. Семён что-то говорил. Нюра кричала кому-то. Всё это было.
Но часть внимания осталась там — на пустом локте, на том пальце которым Наташа стёрла сажу, на губах которые звали через гул.
К вечеру она вернулась к Нюре.
Поставила винтовку у стены. Сняла пальто. Руки — рабочие, с трещинами на костяшках — всё ещё помнили металл цевья. Подошла к окну. Двор Выборгской — тёмный, вечер. Верёвки для белья, пустые. Кошки не было.
Думала о старике и небе.
О локте из которого соскользнули пальцы.
О том как большой палец провёл по скуле — лёгко, быстро, без слов, как стирают что-то что не должно быть на человеке которого видишь.
Думала о Пахоме. О том что сегодня он был бы здесь — в потоке, с правильными словами, споткнулся бы на какой-нибудь неточности, она бы поправила, он засмеялся бы коротко.
Его не было. Она была.
Это не компенсация. Просто факт — она была, несла то что он передавал, видела то что он хотел бы увидеть.
Нюра за спиной говорила, говорила.
Рука — та которая держала цевьё — лежала на подоконнике. Дерево старое, с трещиной вдоль волокна. Она провела по трещине пальцем. Трещина холодная, глубокая — давняя, не этого года.
Думала: завтра надо узнать где Наташа. Убедиться.
Просто — убедиться.
Двадцать седьмое февраля тысяча девятьсот семнадцатого года. Понедельник. Из Арсенала на Литейном роздано сорок тысяч винтовок. Горели Окружной суд и полицейские участки. Из тюрьмы на Шпалерной выпущены все заключённые — уголовные и политические, без разбора.
Среди них был человек который провёл внутри четыре года и который вышел на порог и смотрел на серое февральское небо так долго что те кто шли мимо замедляли шаг.
Его имени никто не записал. Глафира Романова видела его тридцать секунд. Наташа Орлова — столько же, с другой стороны потока, через головы и плечи. Ни одна не знала тогда что смотрела на одно и то же. Поток разделял их. Нёс в одну сторону — просто разными дорогами.
На другом конце города, в квартире на Литейном, Елизавета Карловна поставила чайник и сказала: ждать — это тоже мужество. Она знала что говорила.