Глава 4
Первую ночь Варя не спала.
Вторую — провалилась на три часа и проснулась от боли в предплечьях. Доспех лежал на стуле рядом с кроватью, но Печать горела прямо на коже — под свитером, без доспеха, янтарные линии проступали сквозь ткань, как проступает ожог.
Она задрала рукав. Линии пульсировали. Быстро, рвано, не в ритме сердца. В другом ритме — чужом, далёком, больном.
Разрыв рос.
Варя села на кровати. Три часа ночи. За стенкой Лена дышала ровно. За окном — фонарь, двор, снег. Мир, в котором нет нитей, нет узлов, нет Ткани. Мир, в котором она родилась и прожила двадцать семь лет, и который сейчас казался тонким, как бумага, натянутая поверх чего-то огромного, живого, рвущегося.
Она чувствовала разрыв предплечьями. Восточный рубеж. Рядом с Каэр-Эллой. Нити вокруг него вибрировали — Варя ощущала каждую вибрацию кожей, мышцами, костями. Фантомная боль. Рана в мире, до которого она не могла дотянуться, но который дотягивался до неё.
Она закрыла глаза и попробовала увидеть.
Раньше — с доспехом, с Печатью, развёрнутой в полную силу — она видела нити как светящиеся линии. Золотые, пульсирующие, уходящие во все стороны. Карта мира, написанная светом. Сейчас — ничего. Темнота. Закрытые веки и темнота за ними.
Но боль была. Боль была настоящей. Значит, связь не оборвалась. Значит, Ткань всё ещё тянулась к ней через расстояние, которое не измерялось километрами. Тянулась и говорила единственным языком, который проходил сквозь стены между мирами.
Болью.
Варя надела доспех. Прямо на пижаму — футболку с надписью «Не сегодня», которую Лена подарила на прошлый Новый год. Доспех подстроился. Линии Печати на предплечьях вспыхнули ярче, слились с теми, что горели на коже, и боль изменилась. Стала чётче. Направленнее. Перестала быть шумом и стала сигналом.
Восток. Каэр-Элла. Разрыв — в трёх днях пути от города, на тракте, по которому она ехала с Кайреном четыре месяца назад. Рядом с деревней Марфы. Там, где старуха с палкой послала её к сестре Айнаре.
Нити вокруг разрыва рвались. Медленно, одна за другой. Каждый разрыв нити отзывался в Вариных предплечьях коротким жжением — как прикосновение горячей иглы.
Она считала. Привычка из ПВЗ. Раз. Два. Три. Четыре иглы за минуту. Четыре нити за минуту. Сколько нитей вокруг разрыва? Она не знала. Сто? Двести? Сколько минут, пока он прорвётся?
Варя сжала кулаки. Ногти впились в ладони.
Она стояла на кухне съёмной квартиры, в доспехе поверх пижамы с надписью «Не сегодня», и чувствовала, как в другом мире рвётся ткань реальности. И не могла ничего сделать. Ни-че-го. Стоять. Считать иглы. Ждать.
Она ненавидела ждать. Пять лет за стойкой ПВЗ — ожидание, что кто-нибудь заберёт свой заказ. Четыре года до этого — ожидание, что пед станет интересным. Двадцать семь лет — ожидание чего-то, у чего не было названия, пока не пришла коробка без маркировки.
Варя достала телефон. Три часа ночи. Мамин номер. Палец завис над экраном.
Три часа ночи. Мама спит. Мама встаёт в шесть, потому что в поликлинике начинается приём в восемь. Мама ляжет в десять, потому что телевизор кончается в десять. Мамин ритм — чёткий, выверенный, тридцатилетний. Звонить в три ночи — сломать этот ритм.
Варя нажала вызов.
Два гудка.
— Варенька?
Голос — ясный. Мама не спала.
— Мам. Я...
— Я поставлю чайник.
Шорох. Шлёпанье тапочек по линолеуму. Щелчок чайника. Звуки, которые Варя слышала тысячу раз и которые сейчас, в три часа ночи, в доспехе поверх пижамы, были единственным, за что можно держаться.
— Приезжай, — сказала мама.
— Мам, три ночи.
— Я слышу. Приезжай.
***
Такси. Ноябрьская ночь за окном. Водитель посмотрел на неё в зеркало — на доспех под курткой, на янтарные линии на запястьях — и ничего не сказал. Город N в три ночи: пустые проспекты, светофоры, переключающиеся для никого. Мост через Волгу — чёрная вода внизу, огни буксира, красные точки бакенов. Мост дрожал под колёсами мелкой вибрацией, и Варя почувствовала, как эта вибрация совпала на секунду с пульсацией Печати — случайно, на один удар — и тут же разошлась.
Мамин дом. Подъезд. Свет на третьем этаже — кухонное окно.
Мама открыла до звонка.
Халат. Тапочки. Волосы заплетены в косу на ночь — растрёпанная, съехавшая набок. Лицо без косметики, без защиты, без той брони, которую мама надевала утром вместе с серёжками и снимала вечером вместе с ними.
Рентгеновский взгляд. Три секунды. С головы до ног.
Мама увидела доспех. Увидела линии Печати. Увидела Варины глаза — красные, с кругами, с чем-то на дне, чего не было неделю назад.
— Ешь пирог, — сказала мама.
***
Кухня. Табуретка с короткой ножкой. Голубая чашка с каёмкой. Пирог — вчерашний, с капустой, разогретый. Чай — не «Гринфилд», настоящий, заваренный в фарфоровом чайнике с отбитым носиком, который был старше Вари.
Мама сидела напротив. Не спрашивала.
Варя ела пирог. Руки дрожали. Вилка звякала о тарелку — мелко, часто. Мама смотрела на вилку. На руки. На линии Печати, которые светились сквозь рукав свитера.
— Болит? — спросила мама.
Варя подняла голову.
— Что?
— Руки. Болят?
Варя посмотрела на свои предплечья. Янтарные линии пульсировали — быстро, рвано. Четыре иглы в минуту. Она уже не считала. Привыкла. Как привыкают к шуму за стеной.
— Да, — сказала она.
Мама встала. Ушла в комнату. Вернулась с флисовым пледом — старым, выцветшим, в клетку. Варя помнила этот плед. Ей было семь, и она болела ветрянкой, и мама заворачивала её в него, и плед пах лавандой, потому что мама клала в шкаф саше с лавандой, и этот запах означал: всё будет хорошо.
Мама накинула плед ей на плечи. Поверх доспеха, поверх куртки. Подоткнула.
Варя уткнулась лицом в плед. Лаванда. Двадцать лет, а пахнет тем же. Мама стояла рядом, и её рука лежала на Вариной голове — тяжёлая, тёплая, с тем давлением, которое не давит, а держит.
Варя плакала.
Не от боли. От того, что дом — здесь, мамина кухня, табуретка, пирог. И дом — там, Каэр-Морр, площадь, длинный стол. И между ними — стекло, которое перестало пускать. И она разрывалась между двумя домами, и каждый тянул, и ни один не отпускал, и это было невыносимо, и пирог был вкусным, и плед пах лавандой, и мама гладила её по голове, и в предплечьях горели иглы чужого мира.
— Мам, — сказала Варя сквозь плед. — Я застряла.
— Знаю, — сказала мама.
Варя подняла лицо.
— Откуда?
Мама села обратно. Взяла свою чашку — тоже голубую, тоже с каёмкой, из того же сервиза, который они с папой купили на свадьбу тридцать лет назад. Отпила.
— Ты четыре месяца приходишь раз в неделю. В странной одежде. С мёдом, которого нет в магазинах. Без серёжек, которые носила каждый день. Похудела на три кило. Загорела зимой. — Мама поставила чашку. — Я бухгалтер, Варенька. Я считаю.
Варя смотрела на неё.
— И ты не спрашивала.
— А ты бы ответила?
Тишина. Чайник остывал. Плед на плечах. Иглы в предплечьях — реже. Три в минуту.
— Мам, — сказала Варя. — Я в другом мире. По ту сторону зеркала в ПВЗ. Я там чиню... — она остановилась, подбирая слово. — Чиню то, из чего всё сделано.Мама поставила чашку. Медленно. Точно. Как ставят, когда руки начинают дрожать.— И зеркало сломалось, — сказала мама.— Да.— И ты не можешь вернуться.— Да.Пауза. Длинная. Чайник остывал. Плед на плечах. Мама сидела напротив, обеими руками вокруг чашки, пальцы побелели.— Четыре месяца, — сказала мама.Голос изменился. Варя услышала это и похолодела.— Четыре месяца ты приходила раз в неделю. В странной одежде. Похудевшая. Загорелая зимой. Без серёжек. С мёдом, которого нет ни в одном магазине.— Мам...— Я молчала! — Мамин голос треснул. Как трескается лёд на Волге — сначала тихо, потом разом. — Четыре месяца молчала, потому что ты взрослая, потому что не лезь, потому что она сама разберётся! А ты — в другом мире! В другом мире, Варя!Чашка поехала по столу. Мама встала. Стул отъехал, ударился о холодильник. Мамины руки тряслись — те самые руки, которые десять минут назад подтыкали плед.— Ты хоть понимаешь — мама стояла посреди кухни, в халате, босая, с расплетающейся косой, — ты хоть понимаешь, что я чувствовала? Когда ты уходила? Каждую неделю? Я смотрела тебе в спину и думала — вернётся? А если нет? Кому звонить? В полицию? «Здравствуйте, моя дочь ушла в зеркало»?— Мам, я не могла...— Могла! — Мама ударила ладонью по столу. Чашка подпрыгнула. Чай плеснул на скатерть — коричневое пятно на белом. — Могла сказать! Одно слово! «Мама, я ухожу далеко, но я вернусь!» Одно! Слово!Варя сидела на табуретке с короткой ножкой и смотрела на маму снизу вверх. Как в детстве. Как всегда.— Я боялась, — сказала Варя.— Чего?!— Что ты не поверишь. Или поверишь и не отпустишь.Мама замерла. Стояла с поднятой рукой, с мокрыми глазами, с лицом, на котором было всё — злость, страх, обида, любовь, всё одновременно, и ничего по отдельности.Потом рука опустилась.— Я молилась, — сказала мама. Тихо. Голос сел. — Каждый вечер. Я не хожу в церковь, ты знаешь. Тридцать лет не ходила. А тут — молилась. Чтобы твоя жизнь изменилась. Чтобы ты перестала гнить в этом ПВЗ. Чтобы случилось что-то. — Она села. Тяжело. — Но я не думала, что это будет так.Слёзы пошли. Не красиво, не в кино — некрасиво, с красным носом, с дрожащим подбородком, с тем звуком, который издаёт человек, когда четыре месяца держал и перестал.Варя встала. Табуретка качнулась. Подошла к маме. Обняла — сверху, неловко, плед сполз с плеч, доспех упёрся маме в щёку.— Мам. Мамочка.Мама вцепилась в неё. Обеими руками. Пальцы впились в доспех — в тёмный gunmetal с нефтяным отливом, в вещь из другого мира, которую мама никогда не видела и которую сейчас сжимала так, что побелели костяшки.— Ты мне всё расскажешь, — сказала мама в Варино плечо. — Всё. С начала. Сейчас. Не завтра. Сейчас.— Да, мам.— И про этого... — мама отстранилась. Вытерла лицо рукавом халата. Некрасиво, быстро. — Про того, кто ждёт. Тоже.Варя сглотнула.— Его зовут Кайрен.Мама посмотрела на неё. Мокрые глаза, красный нос, рентгеновский взгляд — даже сквозь слёзы. Особенно сквозь слёзы.— Он хороший?— Он считает дни, когда меня нет.Мама кивнула. Один раз. Медленно. Достала из кармана халата платок — тряпочный, белый, глаженый, из тех, что никто больше не носит, кроме мам.— Папа тоже считал, — сказала она, высморкавшись. — Когда я ездила к бабушке. Звонил на станцию и спрашивал, прибыл ли состав. Каждый раз. Четырнадцать лет. Идиот.Она сказала «идиот» так, как говорят «любимый». С тем же звуком. С той же щелью в голосе.— Мам.— Ешь пирог. И рассказывай. Я никуда не ухожу.Варя села обратно. Табуретка качнулась. Пирог остыл. Чай — тоже. Пятно на скатерти расплывалось.Она начала рассказывать.