Глава 22
Город N — посёлок Трусово. Ноябрь 2002. Суббота.
Выехали в девять утра.
Надя вышла из подъезда в пальто и шарфе, с термосом в руке — купила вчера, специально, синий, с резиновой крышкой. Элиас смотрел на термос.
— Палыч пьёт чай, — сказала она. — Или кофе?
— Чай. Крепкий.
— Я заварила крепкий. — Она села на пассажирское место, поставила термос между колен. — Поехали.
Сорок минут по трассе — сначала через город, мимо рынка и церкви Знамения, потом за городскую черту, где асфальт сужался и начинал петлять между лесополосами и заснеженными полями. Ноябрь ещё не лёг по-настоящему — снег был, но тонкий, прозрачный, под ним угадывалась земля. Волга появлялась и исчезала справа — то рукав, то протока, то открытая вода, широкая, тёмная, с белой каймой у берега.
Надя смотрела в окно. Молчала. Не тягостно — просто смотрела, как смотрят люди, которые изучают новое место не торопясь.
— Он знает, что мы едем? — спросила она на двадцатой минуте.
— Я позвонил вчера.
— И что он сказал?
— «Приезжайте».
— Всё?
— Всё.
Надя кивнула. Продолжала смотреть в окно.
— Тим.
— Да.
— Я читала про Санта Муэрте. — Она не отрывалась от окна. — Там написано, что у неё нет официального дня поминовения, как у католических святых. Но некоторые отмечают первое ноября — это следующая неделя.
Элиас смотрел на дорогу.
— И что? — спросил он.
— Ничего. Просто знаю теперь. — Пауза. — Ты что-то делаешь в этот день?
— Нет.
— Я думала, может, свечи. Или что-то. — Она наконец обернулась. — Я не знаю, как это работает. Ты знаешь?
— В Мексике — да. Здесь я не знаю, как.
— Мы могли бы придумать что-нибудь своё, — сказала она. — Не обязательно по-мексикански. По-нашему как-нибудь.
Элиас смотрел на дорогу. Асфальт кончился — началась грунтовка, замёрзшая, с колеями.
— Хорошо, — сказал он.
Она снова повернулась к окну. Термос держала крепко обеими руками — дорога трясла.
+++
Посёлок Трусово появился из-за поворота сразу весь — двадцать домов вдоль одной улицы, школа с заколоченными окнами, магазин с вывеской «Продукты», собаки. Река угадывалась за крайними домами — там, где улица упиралась в песчаный берег и деревянные мостки.
Дом Палыча — последний. Серый, деревянный, с высоким крыльцом и поленницей под навесом. Во дворе — казанка перевёрнутая, накрытая брезентом. Сарай. Два кота на крыльце.
Элиас остановил машину. Они вышли. Надя оглянулась — на реку, на мостки, на серое ноябрьское небо над водой.
— Красиво, — сказала она тихо.
Не красиво. Элиас знал — пусто, холодно, на краю всего. Но она увидела что-то другое. Он не стал спорить.
Палыч вышел на крыльцо раньше, чем они дошли до ступеней. Стоял, смотрел на них — на Элиаса, потом на Надю. Долго смотрел на Надю.
— Надежда Игоревна? — спросил он.
— Просто Надя, — сказала она. — Пожалуйста.
Палыч кивнул. Отступил в сторону, пропуская их.
— Заходите. Чай поставлю.
+++
Внутри было тепло и пахло деревом и рыбой — не затхло, правильно, так пахнут дома людей, которые работают с водой всю жизнь. Кухня маленькая: стол, три стула, печь в углу, окно на реку. На подоконнике — банки с крючками, моток лески, складной нож.
Надя поставила термос на стол.
— Я заварила, — сказала она. — Если хотите. Или у вас есть.
Палыч посмотрел на термос. Потом на Надю.
— Покупной?
— Листовой. С чабрецом.
Палыч помолчал.
— У меня тоже чабрец, — сказал он. — С огорода. — Он поставил свой чайник на печь. — Попробуем оба.
Они сели. Элиас у окна — видел реку, мостки, перевёрнутую казанку на берегу. Надя напротив Палыча. Смотрела на старика так, как смотрят учителя на нового ученика — внимательно и без спешки.
Палыч заварил свой чай. Налил в три кружки — Надя открыла термос, налила из него в блюдце, поставила рядом. Никто не спрашивал зачем.
— Вы рыбак? — спросила Надя Палыча.
— Семьдесят лет, — сказал Палыч.
— С детства?
— Отец брал. Потом сам. Потом — — он остановился на секунду. — Потом один.
Надя слышала паузу. Элиас видел — слышала, зафиксировала, не стала нажимать.
— Вы его учили? — спросила она. Кивнула в сторону Элиаса.
— Он сам умеет, — сказал Палыч. — Я показывал — где. Не как.
— Разница важная?
— Важная, — согласился Палыч. — Как плавать — любой научится. Где рыба — это другое. Это только знать можно. Выучить нельзя.
Надя держала кружку двумя руками. Слушала.
— А можно — я спрошу? — сказала она.
— Спрашивайте.
— Вы одни живёте?
— Один.
— Давно?
Палыч посмотрел на неё. Потом на реку в окне. Долго смотрел.
— Шесть лет, — сказал он.
Надя кивнула. Больше не спрашивала про это.
— Зимой здесь как? — спросила она.
— Тихо, — сказал Палыч. — Река не замерзает — она быстрая здесь. Суда ходят. Утром рано — пар над водой. Видно далеко.
— Вы любите зиму?
Палыч подумал. Серьёзно — как думают над настоящим вопросом.
— Летом больше работы, — сказал он. — Зимой больше времени думать. — Пауза. — Думать иногда тяжело.
Надя смотрела на него. Элиас видел — она понимает. Не притворяется, что понимает — понимает по-настоящему, потому что двенадцать лет с классом из тридцати человек учат видеть, когда человек говорит одно, а несёт другое.
— Вы думаете про сына, — сказала она тихо.
Не вопрос.
Палыч не двинулся. Смотрел на кружку в руках. Молчал долго.
— Каждый день, — сказал он наконец.
Надя не ответила. Не сказала «я понимаю», не сказала «простите». Просто — сидела и держала кружку, и это было правильно.
Элиас смотрел на реку. За окном Волга шла медленно и тяжело — ноябрьская, с редкими льдинами у берега. Там, где они с Палычем ходили ночами — по рукавам, по протокам, в темноте. Там, где был Красный Яр.
Палыч поднял взгляд на Надю.
— Он вам рассказывал? — спросил старик. — Про Антона?
— Нет, — сказала Надя. — Я не знаю.
— Сын мой, — сказал Палыч. — Двадцать два года было. Нашёл то, что не надо было находить. Пошёл в полицию — ему сказали: иди домой. Через месяц утонул.
Надя слушала. Лицо — спокойное, но не холодное. Лицо человека, который держит чужую боль бережно, не роняет.
— Это Батурин? — спросила она.
— Его люди.
— И вы шесть лет ждали.
— Ждал.
Надя посмотрела на Элиаса. Потом обратно на Палыча.
— Он помог? — спросила она.
— Да, — сказал Палыч просто.
Надя кивнула. Взяла кружку — отпила. Поставила.
— Игорь Павлович, — сказала она. — Можно я буду звонить вам иногда? Не по делу. Просто — спросить как вы.
Палыч смотрел на неё. Долго.
— Можно, — сказал он.
+++
После чая Палыч повёл их на мостки. Всех троих — сам впереди, Надя за ним, Элиас замыкал. Мостки скрипели под ногами — старые доски, промороженные. Река под ними — тёмная, в метре ниже настила.
Палыч остановился на краю. Смотрел на воду. Надя встала рядом.
— Вот здесь он вырос, — сказал Палыч. — Антон. Вот с этих мостков первую рыбу поймал. Восемь лет было.
Надя смотрела на воду. Элиас — на неё.
— Я иногда думаю, — продолжал Палыч. — Если бы он не пошёл в полицию. Если бы промолчал. Жил бы.
— Может, жил бы, — сказала Надя.
— Но промолчать не мог, — сказал Палыч. — Такой был. Как Тима ваш. — Он покосился на Элиаса. — Видели несправедливость — не могли мимо.
Надя обернулась на Элиаса. Смотрела на него секунду, две. Что-то читала — или проверяла то, что уже прочитала раньше.
Потом снова на воду.
— Он похоронен здесь? — спросила она.
— На кладбище за посёлком. Я каждое воскресенье хожу.
— Можно нам сходить? — спросила Надя. — Сейчас, если не против.
Палыч посмотрел на неё. Потом на Элиаса.
Элиас кивнул.
— Пойдёмте, — сказал Палыч.
+++
Кладбище за посёлком было маленьким — несколько рядов, старые кресты и новые, берёза у входа с чёрными ветками. Снег лежал ровно, нетронутый между могилами.
Антон Ермаков. Двадцать два года. Даты Элиас знал наизусть — Палыч говорил однажды, на казанке, в темноте. Деревянный крест, фотография на металлической пластине. Молодое лицо — широкое, открытое, с тем выражением, которое бывает у людей, не научившихся ещё прятать то, что думают.
Палыч остановился у могилы. Снял шапку. Стоял.
Надя достала из кармана пальто что-то маленькое. Элиас не видел сразу — потом увидел: маленькая еловая ветка, свежая, зелёная. Она положила её на могилу. Без слов.
Палыч смотрел на ветку. Потом на Надю.
— Вы знали, что придёте, — сказал он.
— Думала, что, может быть, — сказала она. — Взяла на всякий случай.
Палыч надел шапку. Смотрел на фотографию.
— Он был хороший человек, — сказал он. — Умный. Мог бы уехать в город, учиться. Не захотел — говорил, здесь останусь, на реке. Как я.
— Это хороший выбор, — сказала Надя.
— Да, — согласился Палыч. — Хороший.
Они стояли молча — трое у могилы двадцатидвухлетнего мальчика в посёлке на краю дельты. Ветер шёл с реки — холодный, прямой. Берёза у входа качала чёрными ветками.
Элиас стоял и думал про Тимофея. Про то, что Тимофей тоже не мог промолчать — вёл тетрадь, считал байды, писал ориентиры. Тоже собирался в полицию. Тоже.
Разница — гарпун в тумане раньше. Случай или расчёт — он не знал. Батурин был осторожным человеком. Осторожные люди не оставляют свидетелей.
Тимофей внутри — тихий. Не слова, не образ. Просто — тепло. Откуда-то из груди. Элиас не гасил.
— Игорь Павлович, — сказал он.
Палыч обернулся.
— Спасибо. Что приняли нас.
Палыч смотрел на него. Долго — тем взглядом, который у него был всегда: прямым, без лишнего.
— Вы сделали то, что должно было быть сделано, — сказал Палыч. — Я ждал. Вы пришли. — Пауза. — Это не я вас принял. Это вы меня приняли.
Надя стояла между ними и смотрела то на одного, то на другого. Потом тихо сказала:
— Пойдёмте. Замёрзли уже.
+++
На обратном пути Надя молчала. Долго — почти всю дорогу. Термос стоял на заднем сиденье пустой — Палыч выпил три кружки, своего чая и надиного, по очереди. Сказал — оба хорошие, но её с чабрецом лучше. Надя записала, какой магазин.
За двадцать минут до города она сказала:
— Он одинокий очень.
— Да.
— Шесть лет один. — Она смотрела вперёд. — Он нас ждал. Не тебя — нас. Обоих.
Элиас не ответил.
— Тим, — сказала она.
— Да.
— Та фраза, которую он сказал. «Это вы меня приняли». — Она помолчала. — Ты понял, что он имел в виду?
— Понял.
— Что?
— Что он снова нужен, — сказал Элиас. — Шесть лет — не был нужен никому. Теперь — нужен.
Надя кивнула. Смотрела на дорогу.
— Это важно, — сказала она. — Для человека его возраста — это важнее всего остального.
— Знаю.
— Мы будем ездить к нему?
— Да.
— Хорошо. — Она чуть помолчала. — Я ему позвоню во вторник. Просто спрошу как он.
— Он обрадуется.
— Не покажет, — сказала Надя. — Но обрадуется. Я видела, как он на меня смотрел, когда я про звонки спросила. — Пауза. — Тим, а та ветка на могиле у Антона — там никаких живых цветов не было. Только искусственные, старые. Палыч ходит каждое воскресенье, но, наверное, зимой ничего не приносит.
— Наверное.
— Я буду приносить, — сказала она просто. — Когда приедем в следующий раз.
Элиас смотрел на дорогу. Асфальт появился снова — городская черта, первые дома. Трамвайные рельсы на проспекте.
Женщина рядом с ним за три часа поговорила со стариком так, что тот рассказал про сына — впервые за долго, Элиас это знал. Положила еловую ветку на могилу мальчика, которого не знала. Спросила разрешения звонить.
И теперь сидит и думает о том, что зимой на могиле нет живых цветов.
В Кульякане таких людей рядом с ним не было. Не потому что не было таких людей. Потому что он не подпускал близко — никого, никогда. Близость — уязвимость. Уязвимость — слабость. Слабость в картеле стоит жизни.
Здесь — другое. Здесь Надя знает про атлас дельты и еловые ветки на чужих могилах, и это не делает его слабее. Это делает что-то другое — он не знал, как это называется, и не искал слова.
— Надь.
— Да.
— Спасибо.
Она повернулась к нему. Посмотрела — с тем выражением, которое бывало у неё, когда он говорил что-то неожиданное.
— За что?
— За то, что поехала.
Она смотрела на него секунду. Потом — коротко, вдруг:
— Ты дурак иногда, — сказала она. — За это не благодарят.
Элиас смотрел на дорогу.
— Я знаю, — сказал он.
— Тогда не благодари.
Они въехали в город. Трамвай обогнал их на перекрёстке — медленно, с лязгом, с оранжевым светом в окнах. Надя проводила его взглядом.
— Тим.
— Да.
— Мусаев позвонит на неделе?
— Да.
— И ты встретишься с ним.
— Да.
Она кивнула. Отвернулась к окну.
— Когда встретишься — возвращайся домой и расскажи мне. Что сможешь. Не детали — общее.
— Хорошо.
— И купи мне цветы, — добавила она. — Ты обещал ещё в прошлый раз.
Элиас остановил машину у светофора. Посмотрел на неё.
— Забыл, — признал он.
— Я знаю, что забыл, — сказала она без обиды. — Поэтому напоминаю.
Свет сменился. Элиас поехал. В голове — параллельно: Мусаев, Корнеев, Крюков, транзит через Каспий. И — цветы. Какие цветы, где купить в ноябре в Городе N.
Это было ненормально. Он знал, что это ненормально — думать одновременно про иранские деньги и про цветы для жены. В Кульякане он думал про одно. Одно занимало всё место, которое есть в голове.
Здесь — не занимало. Здесь было и то, и другое, и они не мешали друг другу. Как будто голова стала больше. Или то, что казалось занятым, на самом деле не было занято — просто он не знал, что туда можно класть ещё что-то.
+++
Дома Элиас поставил чайник. Надя ушла переодеться. Он стоял у подоконника — Санта Муэрте, Богородица, ноябрьская улица за стеклом.
Телефон — новый «Сименс» — лежал на столе. Молчал.
Крюков должен был позвонить — не позвонил ещё. Два дня, как Элиас ожидал. Значит, Ахметов ещё не вышел на связь, или Крюков думает дольше, чем Элиас рассчитывал. Оба варианта рабочие.
Мусаев — позвонит в начале недели. Корнеев сказал не торопиться. Элиас не торопился — пока.
А потом был один вопрос, который Элиас откладывал три недели. Не потому что боялся ответа. Потому что ответ требовал решения, а решение — действия, а действие в данном случае было необратимым.
Батурин сидел в СИЗО в Астрахани. Дело шло — медленно, как идут дела в России, когда обвиняемый имеет деньги на адвоката. Три месяца — и срок предварительного заключения кончится. Адвокат подаст на изменение меры пресечения. Суд рассмотрит. Батурин — не убийца официально, предприниматель с браконьерством и уклонением от налогов. Могут выпустить под залог.
Корнеев говорил: Батурин знает, что Малов его не Малов. Намекнул при задержании — тихо, в машине, один на один. Корнеев услышал. Что с этим сделал — не сказал.
Если Батурин выйдет из СИЗО — он заговорит. Не с полицией, с теми, кому это интересно. С Ахметовым, с теми, кто за Мусаевым, с берлинским каналом. Скажет: Малов — не Малов. Откуда-то ещё. Мексиканские методы — видели. Считайте сами.
Это была мина. Замедленная, но работающая.
Элиас думал про это три недели и откладывал. Сегодня, после Трусово, после кладбища, после Нади с еловой веткой — откладывать стало труднее.
Потому что если Батурин заговорит — первой узнает Надя. Не от Батурина — от людей, которые придут в Город N после того, как узнают. Придут к нему — или к ней, потому что она ближе, потому что учительница в школе, потому что каждый день одним и тем же маршрутом.
Надя вышла из комнаты. В домашнем — тренировочные, свитер. Волосы распущены. Прошла на кухню, встала рядом.
— Чайник уже кипел, — сказала она. — Ты не слышал?
— Задумался.
Она посмотрела на него. Прочитала что-то на лице.
— Плохое? — спросила она.
— Сложное.
— Расскажешь?
— Не сейчас, — сказал он. — Мне нужно сначала решить.
Надя кивнула. Взяла чайник, налила две чашки. Поставила обратно.
— Тим.
— Да.
— Когда решишь — скажи мне. Не что решил. Что решил — это твоё. Просто скажи, что решил. Чтобы я знала — ты думал и решил. Не тянул.
Элиас смотрел на неё.
— Скажу.
— Хорошо.
Она взяла чашку. Пошла в комнату — тетради, красная ручка, воскресный вечер.
Элиас стоял у подоконника. Санта Муэрте смотрела пустыми глазами в стекло. Богородица — в комнату.
Батурин.
Это было то, что нужно было сделать. Не потому что Элиас хотел. Потому что не сделать — значит оставить мину под домом, где живёт Надя. Под мостками, по которым ходит Палыч. Под рёбрами Лёхи, которые только срослись.
Он не звонил Корнееву неделю. Корнеев не звонил ему — ждал.
Элиас взял телефон. Набрал.
Корнеев ответил на втором гудке.
— Батурин, — сказал Элиас.
— Слушаю.
— Когда срок предварительного заключения?
Пауза. Три секунды.
— Через девять дней, — сказал Корнеев.
— Он будет говорить.
— Знаю.
— Значит, вы думали про это.
— Думал, — сказал Корнеев. Без интонации.
— И?
— И ждал, пока вы позвоните. — Пауза. — Это ваше дело, Малов. Не моё. Я взял Батурина — это закрыто. Что дальше — ваш выбор.
Элиас молчал.
— Мне нужен адвокат, — сказал он наконец. — Хороший. Не местный — московский. Который может работать с делом в Астраханском СИЗО.
Тишина. Долгая.
— Это не то, что я ожидал услышать, — сказал Корнеев.
— Я знаю.
— Зачем Батурину адвокат от вас?
— Не от меня, — сказал Элиас. — От него самого. Он просто не знает ещё, что этот адвокат — лучший, кого можно найти. И что адвокат будет добиваться реального срока — не условного, не залога. Реального. Чтобы Батурин сидел долго и у него не было возможности разговаривать с теми, с кем он хочет разговаривать.
Молчание. Долгое — Корнеев обрабатывал.
— Это сложно, — сказал Корнеев.
— Вы можете?
— Могу. — Пауза. — Дорого.
— Сколько?
Корнеев назвал цифру. Элиас не спорил.
— Хорошо, — сказал он. — Как передать?
— Я скажу. — Корнеев помолчал. — Малов.
— Да.
— Это умно, — сказал Корнеев. Ровно, без похвалы — как говорят факт. — Он сядет. Надолго. И будет знать, что вы это сделали. И не сможет доказать.
— Да.
— Он будет вас ненавидеть.
— Он и так ненавидит.
— В СИЗО — по-другому, — сказал Корнеев. — В СИЗО у людей много времени думать.
— Пусть думает, — сказал Элиас. — Главное — тихо.
Отбой.
Элиас убрал телефон. Стоял у окна. Из комнаты — тихий звук: Надя листает тетради, красная ручка ставит галочки. Воскресный вечер в Городе N.
Батурин сядет. Надолго. Это не месть — это гигиена. Мина обезврежена не взрывом, а аккуратной работой с проводами.
Он взял куртку.
— Надь, — крикнул он.
— Да? — из комнаты.
— Я на пятнадцать минут. Магазин.
Пауза. Потом:
— Хлеба возьми. И молока.
— Хорошо.
Он вышел. На проспекте — холодно, ветер с реки, фонари. Магазин в ста метрах. Но сначала — он завернул в другую сторону, к цветочному ларьку у остановки. Ноябрь, выбор небольшой — хризантемы, белые, несколько веток.
Он купил. Постоял с цветами в руке под фонарём. Потом пошёл в магазин — хлеб, молоко.
Вернулся домой.
Надя вышла из комнаты, когда услышала дверь. Увидела цветы. Остановилась.
— Хризантемы, — сказала она.
— Других не было.
— Хризантемы хорошие. — Она взяла их. Посмотрела. Потом на него. — Ты решил.
Не вопрос.
— Да, — сказал он.
Она кивнула. Пошла на кухню — ставить цветы в воду. Через секунду оттуда:
— Тим.
— Да.
— Правильно решил?
Элиас разулся. Повесил куртку.
— Не знаю, — сказал он честно. — Но по-другому нельзя.
Из кухни — звук воды, потом тишина. Потом:
— Ладно. Иди есть — я разогрела.
Он прошёл на кухню. Хризантемы стояли в банке на подоконнике — рядом с Санта Муэрте и Богородицей. Три предмета на одном подоконнике: мёртвая богиня, живая Богородица, белые цветы в ноябре.
Надя поставила перед ним тарелку. Сама села напротив. Взяла красную ручку — работала, пока он ходил, и ещё не закончила.
Элиас ел. Смотрел на цветы.
За окном Город N жил своей воскресной жизнью. Завтра — понедельник. Надя — в школу, восьмой класс, биология. Он — ждать звонка Мусаева. Крюков позвонит или нет — узнается.
Батурин через девять дней получит лучшего адвоката в своей жизни. И этот адвокат засадит его надолго.
Три нити — Мусаев, Крюков, Батурин — сходились. Не сошлись ещё. Но направление было.
Том первый заканчивался не взрывом и не победным криком. Заканчивался воскресным вечером в квартире на проспекте Мира, хризантемами на подоконнике и женщиной напротив, которая проверяла тетради с красной ручкой и не спрашивала лишнего.
Это было правильно.
Элиас доел. Поставил тарелку.
— Надь.
— Да. — Не подняла голову.
— Первое ноября — в пятницу.
Она подняла голову. Смотрела на него.
— Санта Муэрте, — сказал он. — Ты говорила — придумаем что-нибудь своё.
Надя смотрела на него. Потом на фигурку на подоконнике.
— Придумаем, — сказала она. — У нас три дня.
Она опустила голову — снова к тетрадям. Красная ручка поставила галочку. Потом крестик. Потом вопросительный знак с пометкой на полях.
Восьмой класс не ждёт.
Элиас смотрел на неё — и на цветы, и на Санта Муэрте, и на реку, которую не видел из этого окна, но которая была там, за крышами, за проспектом, за городом — широкая, тёмная, ноябрьская, живая.
Его река. Его город. Его женщина с красной ручкой.
Том первый закрывался здесь — не финальным выстрелом, не погоней. Воскресным вечером, хризантемами, тетрадями.
Всё остальное — завтра.