Глава 16
Иногда хозяин возвращается без предупреждения.
Утро в туннеле начинается не с тишины.
Оно начинается с Деррика который в пять сорок пять гремит термосом и бормочет себе под нос что термос дерьмо и он это знал когда брал но взял потому что другого не было, потом с Мэй которая просыпается и сразу начинает говорить — не с кем-то конкретно, просто говорить, как будто продолжает разговор который шёл во сне: и я ей говорю, Роза, ты не понимаешь как это работает, а она говорит, Мэй, я понимаю лучше тебя, и это она мне говорит, мне, которая двадцать лет в профсоюзе... — потом с Антуаном который кашляет, долго, методично, потом сморкается в тряпку и тихо говорит что-то по-французски, одно слово, каждое утро одно и то же слово, Соколов так и не разобрал какое.
Пит просыпается последним и сразу спрашивает который час. Каждое утро. Хотя у него нет расписания и час не имеет значения. Это ритуал — спросить который час значит быть человеком у которого есть куда спешить.
— Шесть двадцать, — говорит Деррик.
— Рано, — говорит Пит и переворачивается на другой бок.
— Ты каждый день так говоришь и каждый день встаёшь через пять минут, — говорит Мэй. — Тридцать лет замужем я так говорила. Рано. А потом вставала.
— Вы были замужем тридцать лет? — спрашивает Деррик.
— Тридцать два. Он умер в девяносто восьмом. Сердце.
— Хороший был человек?
— Средний, — говорит Мэй. — Но свой. Это важнее чем хороший.
Пит встаёт.
Быт туннеля — это прежде всего разговор. Соколов понял это не сразу, понял постепенно, за несколько недель, и понимание пришло через удивление: он ожидал тишины, угрюмости, замкнутости людей которым плохо и которые хотят чтобы их не трогали. Вместо этого — непрерывная речь, с утра до позднего вечера, перебивающая себя, возвращающаяся к старым темам, начинающая новые на полуслове.
Деррик рассказывал истории. Длинные, с деталями, с отступлениями, с тем характерным ритмом рассказчика который знает что история хорошая и не торопится. Про Детройт — про завод, про соседей, про то как в восемьдесят шестом они с братом угнали отцовскую машину и доехали до Огайо и вернулись обратно и отец сделал вид что не заметил. Про армию — про Форт-Брэгг, про сержанта Джексона который был самым злым человеком которого Деррик когда-либо видел и при этом единственным кто объяснил ему как устроена проводка в полевых условиях. Про жену — осторожно, боковыми подходами, никогда прямо, всегда через детали: она умела готовить кукурузный хлеб так что запах шёл через весь дом, и я не понимал что это важно пока не стало неоткуда идти запаху.
Мэй комментировала всё. У неё было мнение о каждой теме — о политике, о погоде, о том как правильно хранить консервы, о том почему молодые люди нынче не умеют разговаривать глядя в глаза. Её мнения были конкретными и часто неожиданными: она считала что Лас-Вегас лучший город для бездомных потому что здесь никто не смотрит на тебя как на нечто неуместное — ты просто ещё один странный человек в городе полном странных людей. Она считала что Dollar Tree продаёт неплохие крекеры но ужасный кофе. Она считала что Антуан из Луизианы а не из Канады как он говорит, потому что канадцы так не молчат.
— Канадцы очень вежливые, — говорила она. — А он молчит как будто ему задолжали и он ждёт пока вернут. Это не канадское молчание. Это южное.
Антуан на это не реагировал. Но однажды, когда Мэй отвлеклась на разговор с Дерриком, тихо сказал Соколову:
— Она права. Батон-Руж.
И больше не сказал ничего.
В пятницу около полудня Соколов стоял в очереди в Dollar Tree.
Он составлял список — рис, арахисовая паста, крекеры, может батончик если хватит — и одновременно думал про Пита, про строительный техникум, про Огайо, про то как вернуться к этому разговору без нажима, — и вдруг его рука потянулась к полке и взяла банку тушёной фасоли.
Которую он никогда не брал.
Которую не любил.
Которую не планировал брать.
Он посмотрел на банку в своей руке с тем чувством с каким смотришь на собственную руку когда она делает что-то без твоего участия.
Поставил обратно.
Рука взяла снова. Медленно, уверенно, с той привычной точностью с какой берут вещь которую брали много раз.
Ry любит фасоль, — пришло откуда-то снизу, не как мысль, как знание которое всегда было и он просто не замечал. Как не замечаешь запах собственного дома.
Мужчина в очереди сзади переступил с ноги на ногу. Соколов убрал руку от полки и положил банку в корзину и пошёл к кассе, и всю дорогу до кассы чувствовал как что-то внутри слегка изменило угол — не сдвинулось, именно изменило угол, как меняет угол компас когда приближаешься к железу.
В туннеле в пятницу днём было оживлённо — по меркам туннеля.
Деррик чинил спиртовку Антуана — снова, другая деталь на этот раз — и параллельно рассказывал про то как в девяносто третьем в Детройте можно было купить подержанный Ford за восемьсот долларов и он был живой и ездил, а сейчас за восемьсот долларов не купишь даже колесо от Ford, и куда это всё идёт, кто-нибудь ему объяснит куда это всё идёт.
— В карманы, — сказала Мэй не отрываясь от перебора вещей в сумке. — Всегда в карманы. Это не новость, Деррик, это история человечества.
— История человечества, — повторил Деррик, — это звучит как то что говорят когда хотят сказать что ничего не изменить.
— Потому что ничего не изменить.
— Мэй, вы циник.
— Мне шестьдесят четыре года, я живу в трубе под казино, — сказала Мэй, — я реалист.
Пит сидел у стены и слушал этот разговор с видом человека который слышал его много раз и которому от этого не менее интересно. Он ел крекер — медленно, по маленькому кусочку, так едят когда растягивают удовольствие или когда привыкли что еды мало и надо медленно.
— Пит, — сказал Соколов, — ты звонил сестре?
— Нет.
— Почему.
— Не нашёл момента.
— Момента чего.
Пит посмотрел на него — с лёгким раздражением, не злобным, скорее усталым.
— Момента когда я буду готов объяснять всё с начала. Это долгий разговор. Два года — это долгий разговор.
— Не надо объяснять всё с начала, — сказал Деррик, не отрываясь от спиртовки. — Надо просто позвонить.
— Легко говорить.
— Легко, — согласился Деррик. — Потому что я говорю, а не делаю. Когда буду делать — будет трудно. Но говорить — легко.
Пит хмыкнул. Взял ещё кусочек крекера.
— У неё двое детей, — сказал он после паузы. — Племянники. Я их ни разу не видел. Старшему уже семь наверное.
— Значит он тебя не помнит, — сказала Мэй. — Это хорошо. Начнёте с нуля.
— Это хорошо?
— Дети без памяти о тебе — это возможность. С взрослыми сложнее, они помнят кем ты был и ждут того же человека. Дети знакомятся заново каждый раз. — Мэй нашла в сумке что-то маленькое, осмотрела, убрала обратно. — Мои внуки меня не знают. Я думаю об этом иногда. Что они не знают что у них есть бабушка которая умеет печь яблочный пирог.
Никто не ответил.
— Я очень хорошо пеку яблочный пирог, — добавила Мэй, как будто это важная техническая деталь которую необходимо зафиксировать.
— Верю, — сказал Деррик.
— Правильно делаешь.
После обеда — обед был крекеры и арахисовая паста и фасоль которую Соколов сварил на спиртовке и которую все ели без особых вопросов, Деррик только поднял бровь но ничего не сказал — разговор переместился к теме которая в туннеле никогда не заканчивалась: куда идти если надо куда-то идти.
Это был постоянный фоновый разговор, как шум вентиляции — присутствовал всегда, иногда выходил на первый план, иногда уходил. Шелтеры — какие берут без документов, какие с документами но не берут с животными, какие берут с животными но закрываются в десять вечера и в шесть утра выгоняют, и что делать с шести до десяти когда на улице ещё холодно. Столовые — где кормят без записи, где нужна карточка, где карточку дают на месте если объяснить. Библиотеки — какие охранники добрые, в какой самые удобные розетки, где есть душ для бездомных в радиусе двух миль.
Эта информация была валютой. Её обменивали, уточняли, оспаривали.
— На Owens теперь требуют ID, — говорил кто-то из западного рукава кто пришёл к ним один раз по какому-то делу и задержался. — Раньше не требовали.
— Требовали, — говорил Деррик. — Просто Карлос умел разговаривать с охраной.
— Карлос умел всё, — говорил человек из западного рукава. — Где Карлос сейчас?
— В Финиксе, говорят.
— Ему там лучше?
— Не знаю. Я не был в Финиксе.
— Я был, — говорила Мэй. — Жарче. В остальном то же самое.
— То же самое это везде, — говорил человек из западного рукава и уходил обратно в западный рукав с той усталой точностью с какой говорят правду которую уже не больно говорить.
Соколов слушал эти разговоры и думал про то что это была работа. Настоящая, серьёзная, требующая знаний и опыта и постоянного обновления информации работа — ориентироваться в системе которая не была построена чтобы в ней было легко ориентироваться. И что люди которые это умеют — умеют это лучше любого социального работника с папкой и QR-кодом.
К вечеру разговор стал другим — тише, с большими паузами, с теми историями которые рассказывают не для развлечения а потому что надо куда-то положить.
Деррик рассказал про завод в Детройте — не про угнанную машину, другое. Про то как в две тысячи девятом GM объявил о банкротстве и его смена стояла у ворот завода и слушала как директор читает уведомление, и никто не плакал и никто не кричал, просто стояли и слушали, и потом разошлись по домам, и это было страшнее чем если бы кричали.
— Я пришёл домой, — говорил Деррик, — и жена спросила как прошёл день. Я сказал: нормально. Я не мог сказать ей в тот вечер. Сказал на следующий день. Она расплакалась. А я в тот вечер сидел на кухне и пил кофе и смотрел в окно и думал: ну и ладно. Найдём что-нибудь. И нашли. Плохое, но нашли. Людей так устроены — они находят. Пока не перестают находить.
— А когда перестают? — спросил Пит.
— По-разному, — сказал Деррик. — У кого болезнь. У кого развод. У кого просто — накапливается. Как в трубе накапливается — по капле, по капле, потом вдруг всё сразу.
Антуан снял наушники. Посмотрел на Деррика — внимательно, с тем выражением которое бывает когда человек узнаёт что-то в чужой истории.
— У меня был ресторан, — сказал он. — В Батон-Руж. Небольшой. Каджунская кухня. — Пауза. — Ураган в двадцать первом. Страховка выплатила треть. Оставшееся — банк.
Все молчали.
— Хороший был ресторан? — спросила Мэй.
— Лучший в квартале, — сказал Антуан без улыбки, как констатацию факта. — Моя мать научила. Она из Новой Орлеан. Там умеют готовить.
— Значит вы умеете готовить, — сказала Мэй.
— Умею.
— Тогда почему мы едим эту фасоль, — сказала Мэй и посмотрела в сторону Соколова с таким выражением с каким смотрят на человека ответственного за кулинарные решения.
— Фасоль нормальная, — сказал Соколов.
— Фасоль из банки, — сказала Мэй. — Антуан, в следующий раз когда Люсия принесёт свои контейнеры — скажите ей что нужно. Она хорошая женщина, она принесёт продукты если попросить.
— Не буду просить, — сказал Антуан.
— Почему.
— Потому что ресторан был мой и я готовил для других. Просить чтобы готовили для меня — не умею.
Мэй посмотрела на него долго.
— Научитесь, — сказала она. — Это не стыдно. Это просто непривычно. Разница важная.
Антуан надел наушники обратно. Но Соколов заметил — угол его плеч чуть изменился. Не расслабился — именно изменился, как меняется что-то когда слова попали куда надо.
Деррик ушёл за водой около семи.
Пит читал — у него была книга, детектив без обложки, страницы разбухли от сырости, он держал её осторожно как будто она могла рассыпаться.
Мэй разбирала сумку — методично, как каждый вечер, это был её ритуал укладывания на ночь, перекладывание вещей с места на место без видимой логики, но Соколов уже знал что логика была: она знала где что лежит в темноте на ощупь, это был её способ контролировать своё пространство.
Антуан дремал.
Соколов варил фасоль на спиртовке — вторая банка, он купил две — и думал про руку которая взяла её без спроса. Про то что Ry становится ближе. Про то что «ближе» могло означать разное и он не знал какое именно.
Он не давал согласия, — подумал он снова, и мысль была такой же неприятной как в первый раз когда пришла — тихая, точная, без выхода.
Деррик вернулся. Сел рядом с термосом. Посмотрел на кастрюльку.
— Снова фасоль.
— Купил две банки.
— Ты не ешь фасоль.
— Съем.
— Ry, — сказал Деррик, и в его голосе было то особое интонирование которое появлялось когда он собирался сказать что-то важное, — ты не ешь фасоль. Никогда. Три месяца я тебя знаю. Ты ешь рис, крекеры, овсянку. Фасоль ты один раз попробовал и сказал что она на вкус как грязь.
Соколов посмотрел на него.
— Когда сказал?
— В декабре. Люсия принесла суп с фасолью.
— Я не помню.
— Я помню.
Они смотрели друг на друга. Деррик — с тем прищуром который появлялся когда он что-то замечал и решал говорить или нет. На этот раз он явно решил.
— Eating feijoada, — сказал Деррик медленно, — ты это сказал в магазине. Я слышал.
— Я сказал «ем фасоль».
— Нет. — Деррик покачал головой. — Ты сказал «eating feijoada» с интонацией которой у тебя никогда не было. С такой... — он поискал слово, — ленивой. Индиана.
Соколов молчал.
— Ry вырос в Индиане, — сказал Деррик тихо. — Я знаю этот акцент. Моя невестка оттуда.
Пит опустил книгу. Мэй перестала перебирать сумку. Антуан открыл глаза — не просыпаясь, именно открыл глаза, как открывают когда слышишь во сне что-то важное и выплываешь на поверхность.
— Ry, — сказал Деррик — осторожно, как называют имя когда не уверены кто откликнется.
Соколов поднял голову.
— Соколов, — сказал он. Впервые вслух. Своё настоящее имя, в этом туннеле, этим людям. — Алексей Соколов. Петербург.
Деррик смотрел на него. Долго, ровно, с тем выражением с каким смотрят когда что-то большое и странное наконец встало на своё место.
— Давно? — спросил он наконец.
— С февраля.
— А Ry.
— Здесь. Глубоко. Но здесь. — Пауза. — И становится ближе.
Мэй сказала:
— Господи.
Пит сказал:
— Что.
Антуан ничего не сказал, но сел прямее.
Деррик налил кофе — в четыре стакана, даже Антуану, — и сказал: рассказывай.
Соколов рассказал. Не всё — «всё» было слишком большим для одного вечера в туннеле, — но достаточно: корпоратив, февраль двадцать третьего, перекрёсток у Петропавловки, зелёный свет, звук, темнота. Потолок туннеля. Чужое лицо в разбитом стекле.
Деррик слушал без вопросов. Пит слушал с таким видом с каким слушают когда история невозможная но рассказывают её так что не верить тоже невозможно. Мэй слушала с тем выражением которое у неё было когда она слышала что-то что укладывалось в её картину мира не сразу, требовало перестановки мебели внутри.
Антуан слушал с закрытыми глазами. Когда Соколов замолчал, Антуан открыл глаза и сказал — первый раз столько слов подряд за всё время что Соколов его знал:
— В Батон-Руж есть история. Старая, вудуистская. Про человека который умер но не ушёл. Остался в чужом теле пока не сделал что должен был сделать. — Пауза. — Что ты должен был сделать?
Соколов думал.
— Не знаю ещё, — сказал он наконец.
Антуан кивнул, как будто это был правильный ответ.
Деррик посмотрел в темноту туннеля. Долго. Потом:
— А Ry. Если он вернётся. Ты.
Соколов не ответил. Деррик понял по тому как Соколов не ответил.
— Ry хороший человек, — сказал Деррик наконец, и в его голосе не было ни обвинения ни утешения — просто факт, просто правда которую он держал всё это время и теперь положил на стол между ними.
— Знаю.
— И ты тоже, — сказал Деррик. — Это плохо что так вышло. Для вас обоих.
Мэй вдруг сказала:
— У него была жена в этом Петербурге?
— Да.
— И сын.
— Да. Данила. Тринадцать лет.
Мэй смотрела на него — долго, с тем выражением с каким смотрят когда слова уже подобраны но надо убедиться что их не много и не мало.
— Ты хороший отец? — спросила она.
Соколов открыл рот. Закрыл.
— Нет, — сказал он наконец. — Был не очень хороший отец.
— Понятно, — сказала Мэй и кивнула, как будто это всё объясняло про всё. — Значит есть зачем остаться.
Она убрала сумку, легла на свой матрас, повернулась к стене.
— Спокойной ночи, — сказала она. — Все.
Деррик ушёл последним. У входа в нишу остановился, не оборачиваясь:
— Спи. Завтра расскажешь мне про этого сына. Данилу.
Соколов смотрел ему вслед.
Данила, — сказало что-то внутри, тихо, на глубине — и это был не его голос и не его интонация, это была интонация человека из Индианы который никогда не слышал этого имени но почему-то повторил его точно, как повторяют слово на чужом языке когда оно что-то значит хотя не знаешь что именно.
Рука потянулась к тетради.
На этот раз Соколов не стал проверять — чья.
Он открыл её. Нашёл карандаш. Написал по-русски, под предыдущими строчками, быстро, пока мысль не ушла:
Мэй спрашивает правильные вопросы. Деррик принимает невозможное без лишних слов. Антуан знает вудуистские истории про людей которые не ушли. Пит думает про сестру. Это не команда. Это люди. Разница важная — Мэй права.
Закрыл тетрадь.
Лёг.
Снаружи над решёткой шёл Лас-Вегас — машины, неон, туристы с коктейлями в пластиковых стаканах в форме Эйфелевой башни, фонтаны, флаги. Весь этот город который существовал без последствий, который был построен на идее что можно приехать и уехать и ничего не останется.
В двух метрах под ним — туннель.
В туннеле — люди у которых осталось всё.
Деррик с рисунком GRANDPA в кармане рубашки.
Мэй с фотографией двух детей в сумке которую перебирает каждый вечер.
Антуан который знает вудуистские истории и умеет готовить каджунскую кухню и молчит по-луизиански.
Пит который думает про Дженнифер в Кливленде и про племянника которому уже семь.
И Ry — где-то глубоко, тихо, у дна, — который взял фасоль без спроса и однажды, может скоро, захочет взять больше.
Данила, — повторило что-то на глубине.
Соколов закрыл глаза.
Слышу, — ответил он — себе, Ry, темноте, всему сразу.
конец второй арки